"Угодить хочет... бронепоезд... дескать, наши..."
А у самого внутри такая боль, какая бывает, когда медведь проглатывает ледяшку с вмороженной спиралью китового уса. Ледяшка тает, пружина распрямляется, рвет внутренности -- сначала одну кишку, потом другую...
Мужик говорил закоснелым смертным говором и только при словах:
-- Город-то, бают, узяли наши.
Строго огляделся, но, опять обволоклый тоской, спрятал глаза.
Румяное женское лицо показалось в окошечке:
-- Господин комендант, из города не отвечают.
Комендант сказал:
-- Говорят, не расстреливают -- палками...
-- Что? -- спросило румяное лицо.
-- Работайте, вам-то что! Вы слышали, капитан?
-- Может... все может... Но, ведь, я думаю...
-- Как?
-- Партизаны перерезали провода. Да, перерезали, только...
-- Нет, не думаю. Хотя!..
Когда капитан вышел на платформу, комендант, изнуренно кладя на подоконник свое тело, сказал громко:
-- Арестованного прихватите.
Рыжебородый мужик сидел в поезде неподвижно. Кровь ушла внутрь, лицо и руки ослизли, как мокрая серая глина.
Когда в него стреляли, солдатам казалось, что они стреляют в труп. Поэтому, наверное, один солдат приказал до расстрела:
-- А ты сапоги-то сейчас сними, а то потом возись.
Обыклым движением мужик сдернул сапоги.
Противно было видеть потом, как из раны туго ударила кровь.
Обаб принес в купэ щенка -- маленький сверточек слабого тела. Сверточек неуверенно переполз с широкой ладони прапорщика на кровать и заскулил.
-- Зачем вам? -- спросил Незеласов.
Обаб как-то не по своему ухмыльнулся:
-- Живость. В деревне у нас -- скотина. Я уезда Барнаульского.
-- Зря... да, напрасно, прапорщик.
-- Чего?
-- Кому здесь нужен ваш уезд?.. Вы... вот... прапорщик Обаб, да золотопогонник и... враг революции. Никаких.
-- Ну? -- жестко проговорил Обаб.
И, точно отплескивая чуть заметное наслаждение, капитан проговорил:
-- Как таковой... враг революции... выходит, подлежит уничтожению.
Обаб мутно посмотрел на свои колени, широкие и узловатые пальцы рук, напоминавшие сухие корни, и мутным, тягучим голосом проговорил:
-- Ерунда. Мы их в лапшу искрошим!
На ходу в бронепоезде было изнурительно душно. Тело исходило потом, руки липли к стенам, скамейкам.
Только когда выводили и расстреливали мужика с рыжей бородой, в вагон слабо вошел хилый больной ветер и слегка освежил лица. Мелькнул кусок стального неба, клочья изорванных немощных листьев с кленов.
Тоскливо пищал щенок.
Капитан Незеласов ходил торопливо по вагонам и визгливо по-женски ругался. У солдат были вялые длинные лица и капитан брызгал словами:
-- Молчать, гниды. Не разговаривать, молчать!..
Солдаты еще более выпячивали скулы и пугались своих воспаленных мыслей. Им при окриках капитана казалось, что кто-то, не признававший дисциплины, тихо скулит у пулеметов, у орудий.
Они торопливо оглядывались.
Стальные листы, покрывавшие хрупкие деревянные доски, несло по ровным, как спички, рельсам -- к востоку, к городу, к морю. II.
Син-Бин-У направили разведчиком.
В плетеную из ивовых прутьев корзинку он насыпал жареных семячек, на дно положил револьвер и, продавая семячки, хитро и радостно улыбался.
Офицер в черных галифэ с серебряными двуполосыми галунами, заметив радостно изнемогающее лицо китайца, наклонился к его лицу и торопливо спросил:
-- Кокаин, что, есть?
Син-Бин-У плотно сжал колпачки тонких, как шолк, век и, точно сожалея, ответил:
-- Нетю!
Офицер строго выпрямился.
-- А что есть?
-- Семечки еси.
-- Жидам продались, -- сказал офицер, отходя. -- Вешать вас надо!
Тонкогрудый солдатик в голубых обмотках и в шинели, похожей на грязный больничный халат, сидел рядом с китайцем и рассказывал:
-- У нас, в Семипалатинской губернии, брат китаеза, арбуз совсем особенный -- китайскому арбузу далеко.
-- Шанго, -- согласился китаец.
-- Домой охота, а меня к морю везут.
-- Сытупай.
-- Куда?
-- Дамой.
-- Устал я. Повезут, поеду, а самому итти -- сил нету.
-- Семичика мынога.
-- Чего?
Китаец встряхнул корзинку. Семячки сухо зашуршали, запахло теплой золой от них.
-- Семичики мынога у русика башку. У-ух... Шибиршиты...
-- Что шебуршит?
-- Семичика, зелена-а...
-- А тебе что же, камень надо, чтоб голове-то лежал?
Китаец одобрительно повел губами и, указывая на проходившего широкого, но плоского офицера в сером френче, спросил:
-- Кто?
-- Капитан Незеласов, китаеза, начальник бронепоезда. В город требуют поезд, уходит. Перережут тут нас партизаны-то, а?
-- Шанго.
-- Для тебя все шанго, а мы кумекай тут!
Русоглазый парень с мешком, из которого торчал жидкий птичий пух, остановился против китайца и весело крикнул:
-- Наторговал?
Китаец вскочил торопливо и пошел за парнем.
Бронепоезд вышел на первый путь. Беженцы жадно и тоскливо посмотрели на него с перрона и зашептались испуганно. Изнеможенно прошли казаки. Седой длиннобородый старик рыдал возле кипяточного крана и, когда он вытирал слезы, видно было -- руки у него маленькие и чистенькие.
Солдатик прошел мимо с любопытством и скрытой радостью оглядываясь, посмотрел в бочку, наполненную гнило пахнущей, похожей на ржавую медь, водой.
-- Житьишко! -- сказал он любовно.
III.
Ночью стало совсем душно. Духота густыми непреодолимыми волнами рвалась с мрачных чугунно-темных полей, с лесов -- и, как теплую воду, ее ощущали губы и с каждым вздохом грудь наполнялась тяжелой как мокрая глина, тоской.
Сумерки здесь коротки, как мысль помешанного. Сразу -- тьма. Небо в искрах. Искры бегут за паровозом, паровоз рвет рельсы, тьму и беспомощно жалко ревет.
А сзади наскакивают горы, лес. Наскочут и раздавят, как овца жука.
Прапорщик Обаб всегда в такие минуты ел. Торопливо хватал из холщевого мешка яйца, срывал скорлупу, втискивал в рот хлеб, масло, мясо. Мясо любил полусырое и жевал его передними зубами, роняя липкую, как мед, слюну на одеяло. Но внутри попрежнему был жар и голод.
Солдат-денщик разводил чаем спирт, на остановках приносил корзины провизии, недоумело докладывая:
-- С городом, господин прапорщик, сообщения нет.
Обаб молчал, хватая корзину и узловатыми пальцами вырывал хлеб и если не мог больше его съесть, сладострастно тискал и мял, отшвыривая затем прочь.
Спустив щенка на пол и следя за ним мутным медленным взглядом, Обаб лежал неподвижно. Выступала на теле испарина. Особенно неприятно было, когда потели волосы.
Щенок, тоже потный, визжал. Визжали буксы. Грохотала сталь -- точно заклепывали...
У себя в купэ жалко и быстро вспыхивая, как спичка на ветру, бормотал Незеласов:
-- Прорвемся... к чорту!.. Нам никаких командований... Нам плевать!..
Но так-же, как и вчера, версту за верстой, как Обаб пищу, торопливо и жадно хватал бронепоезд -- и не насыщался. Так же мелькали будки стрелочников и так же забитый полями, ветром и морем -- жил на том конце рельс непонятный и страшный в молчании город.
-- Прорвемся, -- выхаркивал капитан и бежал к машинисту.
Машинист, лицом черный, порывистый, махая всем своим телом, кричал Низеласову:
-- Уходите!.. Уходите!..
Капитан, незаметно гримасничая, обволакивал машиниста словами:
-- Вы не беспокойтесь... партизан здесь нет... А мы прорвемся, да, обязательно... А вы скорей... А... Мы, все-таки...
Машинист был доброволец из Уфы, и ему было стыдно своей трусости.
Кочегар, тыча пальцем в тьму, говорил:
-- У красной черты... Видите?..
Капитан глядел на закоптелый глаз машиниста и воспаленно думал о "красной черте". За ней паровоз взорвется, сойдет с ума.
-- Все мы... да... в паровоза...
Нехорошо пахло углем и маслом. Вспоминались бунтующие рабочие.
Незеласов внезапно выскакивал из паровоза и бежал по вагонам крича:
-- Стреляй!..
Для чего-то подтянув ремни, солдаты становились у пулеметов и выпускали в тьму пули. От знакомой работы аппаратов тошнило.
Являлся Обаб. Губы жирные, лицо потно блестело, и он спрашивал одно и то же:
-- Обстреливают? Обстреливают?
Капитан приказывал:
-- Отставь!
-- Усните, капитан!
Все в поезде бегало и кричало -- вещи и люди. И серый щенок в купэ прапорщика Обаба тоже пищал.
Капитан торопился закурить сигарету:
-- Уйдите... к чорту!.. Жрите... все, что хотите... Без вас обойдемся.
И визгливо тянул:
-- Пра-а-апорщик!..
-- Слушаю, -- сказал прапорщик. -- Вы-то что? Ищете?
-- Прорвемся... я говорю -- прорвемся!..
-- Ясно. Всего хватает.
Капитан снизил голос:
-- Ничего. Потеряли!.. Коромысло есть... Нет ни чашек... ни гирь... Кого и чем мы вешать будем!..
-- Мы-ть. Да я их... мать!
Капитан пошел в свое купэ, бормоча на ходу:
-- А. Земля здесь вот... за окнами... Как вы... вот... пока... она вас... проклинает, а?..
-- Что вы глисту тянете? Не люблю. Короче.
-- Мы, прапорщик, трупы... завтрашнего дня. И я, и вы, и все в поезде -- прах... Сегодня мы закопали... человека, а завтра... для нас лопата... да.
-- Лечиться надо.
Капитан подошел к Обабу и, быстро впивая в себя воздух, прошептал:
-- Сталь не лечат, переливать надо... Это ту... движется если, работает... А если заржавела... Я всю жизнь, на всю жизнь убежден был в чем-то, а... Ошибся, оказывается... Ошибку хорошо при смерти... догадаться. А мне тридцать ле-ет, Обаб. Тридцать, и у меня ребеночек -- Ва-а-алька... И ногти у него розовые, Обаб?
Тупые, как носок американского сапога, мысли Обаба разошлись в непонятные стороны. Он отстал, вернулся к себе, взял папиросу и тут, не куря еще, начал плевать -- сначала на пол, потом в закрытое окно, в стены и на одеяло и, когда во рту пересохло, сел на кровать и мутно воззрился на мокрый живой сверточек, пищавший на полу.
-- Глиста!..
IV.
На рассвете капитан вбежал в купэ Обаба.
Обаб лежал вниз лицом, подняв плечи, словно прикрывая ими голову.
-- Послушайте, -- нерешительно сказал капитан, потянув Обаба за рукав.
Обаб перевернулся, поспешно убирая спину, как убирают рваную подкладку платья.
-- Стреляют? Партизаны?
-- Да, нет... Послушайте!..
Веки у Обаба были вздутые и влажные от духоты и мутно и обтрепанно глядели глаза, похожие на прорехи в платье.