Смекни!
smekni.com

Трое в лодке, не считая собаки (стр. 11 из 38)

Такова жизнь. А мы лишь былинки, сгибающиеся под ветром судьбы.

Возвращаясь к вопросу о резьбе по дереву, я должен заметить, что вообще наши прадеды имели высокие представления об искусстве и красоте. В самом деле, ведь все сокровища искусства, которыми мы обладаем сегодня, это всего-навсего предметы ежедневного обихода трех-, четырехвековой давности. Право, не знаю, действительно ли все эти старинные миски, кубки, подсвечники, которыми мы теперь так дорожим, обладают особой прелестью, или они приобрели такую ценность в наших глазах благодаря ореолу древности. Старинные синие фаянсовые тарелки, которые мы развешиваем по стенам гостиных в качестве украшения, несколько столетий назад были немудрящей кухонной посудой. Розовый пастушок и желтая пастушка, которых вы с гордостью демонстрируете своим друзьям, ожидая от них возгласов удивления и восхищения, были простенькими безделушками, которые какая-нибудь мамаша восемнадцатого века давала своему младенцу пососать, чтобы он не ревел.

Ну а в будущем? Неужели всегда человечество будет ценить как сокровище то, что вчера было дешевой побрякушкой? Неужели в две тысячи таком-то году люди высшего круга будут расставлять на каминных полочках наши обеденные тарелки с орнаментом из переплетенных ивовых веточек? Неужели белые чашки с золотой каемкой и великолепным, но не похожим ни на один из существующих в природе золотым цветком внутри, - чашки, которые наша Мэри бьет, не моргнув глазом, будут бережно склеены, поставлены в горку и никому, кроме самой хозяйки дома, не будет дозволено стирать с них пыль?

Возьмем, к примеру, фарфоровую собачку, украшающую мою спальню в меблированных комнатах. Это белая собачка. Глаза у нее голубые. Нос у нее красненький с черными крапинками. Шея у нее страдальчески вытянута, а на морде написано добродушие, граничащее с идиотизмом. Не могу сказать, чтобы эта собачка приводила меня в восторг. Откровенно говоря, если смотреть на нее как на произведение искусства, то она меня даже раздражает. Мои друзья, для которых нет ничего святого, откровенно потешаются над ней, да и сама хозяйка относится к ней без особого почтения и оправдывает ее присутствие в доме тем обстоятельством, что собачку ей подарила тетя.

Но более чем вероятно, что лет двести спустя, при каких-нибудь раскопках, из земли будет извлечена эта самая собачка, лишившаяся ног и с обломанным хвостом. И она будет помещена в музей как образчик старинного фарфора, и ее поставят под стекло. И знатоки будут толпиться вокруг нее и любоваться ею. Они будут восхищаться теплым колоритом ее носа и будут строить гипотезы, каким совершенным по своей форме должен был быть утраченный хвостик.

Мы сейчас не замечаем прелести этой собачки. Мы слишком пригляделись к ней. Она для нас - как солнечный закат или звездное небо. Их красота не поражает нас, так как наше зрение с нею свыклось. Точно так же и с красотой фарфоровой собачки. В 2288 году она будет производить фурор. Изготовление подобных собачек будет считаться искусством, секрет которого утрачен. Потомки будут биться над раскрытием этого секрета и преклоняться перед нашим мастерством. Нас будут с почтением называть Гениальными Ваятелями Девятнадцатого Столетия и Великими Создателями Фарфоровых Собачек.

Вышивку, которую ваша дочь сделала в школе на уроках рукоделия, назовут "гобеленом викторианской эпохи", и ей не будет цены. За щербатыми и потрескавшимися синими с белым кувшинами, которые подаются в наших придорожных трактирах, будут гоняться коллекционеры, их будут ценить на вес золота, и богачи будут употреблять их как чаши для крюшона. А туристы из Японии будут скупать все уцелевшие от разрушений "подарки из Рэмсгета" и "сувениры из Маргета" и повезут их в Иеддо1 в качестве реликвий английской старины.

На этом месте Гаррис прервал мои размышления: он бросил весла, привстал, отделился от своей скамейки, лег навзничь и начал дрыгать ногами. Монморанси взвизгнул и перекувырнулся, а верхняя корзина подпрыгнула, и из нее вывалилось все содержимое.

Я был несколько удивлен, но не рассердился. Я спросил довольно благодушно:

- Хелло! В чем дело?

- В чем дело? Ах ты...

Впрочем, я, пожалуй, воздержусь от воспроизведения слов Гарриса. Быть может, я действительно заслуживал порицания, но ничем нельзя оправдать подобную невоздержанность языка и грубость выражений, а тем более со стороны человека, получившего такое образцовое воспитание, как Гаррис. Я, видите ли, задумался и, как легко понять, упустил из виду, что управляю лодкой; в результате наш путь скрестился с тропинкой для пешеходов. В первый момент было трудно распознать, где мы, а где мидлсекский берег Темзы; но в конце концов мы разобрались в этом вопросе и отделили одно от другого.

Тут Гаррис заявил, что с него хватит, что он достаточно поработал и теперь моя очередь. Раз уж мы все равно врезались в берег, то я вылез из лодки, взялся за бечеву и повел лодку мимо Хэмптон-Корта. Какая восхитительная древняя стена тянется здесь вдоль берега! Всякий раз, как мне случается идти мимо, я получаю удовольствие. Какая это веселая, приветливая, славная старая стена! Что за живописное зрелище она представляет собою: тут прилепился лишайник, там она поросла мхом, вот юная виноградная лоза с любопытством заглядывает через нее на оживленную реку, а вон - деловито карабкается по стене солидный старый плющ. На протяжении какого-нибудь десятка ярдов вы можете увидеть на этой стене полсотни различных красок, тонов и оттенков. Если бы я умел рисовать и владел кистью, уж я бы, конечно, изобразил эту стену на холсте. Я частенько думал о том, как приятно было бы жить в Хэмптон-Корте. Здесь все дышит миром и покоем; так приятно побродить по старинным закоулкам этого городка ранним утром, когда его обитатели еще спят.

А впрочем, если бы дошло до дела, боюсь, что все-таки я не захотел бы здесь поселиться. Наверно, в Хэмптон-Корте довольно жутко и тоскливо по вечерам, когда лампа отбрасывает зловещие тени на деревянные панели стен, а по гулким, выложенным каменными плитами коридорам разносится эхо чьих-то шагов, которые то приближаются, то замирают вдали, а потом наступает гробовая тишина, в которой вы слышите только биение собственного сердца.

Мы, люди, - дети солнца. Мы любим свет и жизнь. Вот почему мы скучиваемся в городах, а в деревнях год от году становится все малолюднее. Днем, при солнечном свете, когда нас окружает живая и деятельная природа, нам по душе зеленые луга и густые дубравы. Но во мраке ночи, когда засыпает наша мать-земля, а мы бодрствуем, - о, какой унылой представляется нам вселенная, и нам становится страшно, как детям в пустом доме. И тогда к горлу подступают рыдания, и мы тоскуем по освещенным фонарями улицам, по человеческим голосам, по напряженному биению пульса человеческой жизни. Мы кажемся себе такими слабыми и ничтожными перед лицом великого безмолвия, нарушаемого только шелестом листьев под порывами ночного ветра. Вокруг нас витают призраки, и от их подавленных вздохов нам грустно-грустно. Нет, уж лучше будем собираться вместе в больших городах, устраивать иллюминации с помощью миллионов газовых рожков, кричать и петь хором и считать себя героями.

Гаррис спросил, случалось ли мне бывать в Хэмптон-Кортском лабиринте. Он сказал, что однажды зашел туда, чтобы показать его одному своему родственнику. Гаррис предварительно изучил лабиринт по плану и обнаружил, что он до смешного прост, - жалко даже платить за вход два пенса. Гаррис сказал, что он считал, будто план был составлен нарочно, чтобы дурачить посетителей, изображенное на нем вообще не было похоже на лабиринт и могло только сбить с толку. Гаррис повел туда своего кузена, приехавшего из провинции. Гаррис сказал ему:

"Эта ерунда не стоит выеденного яйца, но мы все-таки зайдем туда, чтобы ты мог рассказывать, что побывал в лабиринте. Собственно, это не лабиринт, а одно название. Надо только на каждой развилке поворачивать направо - вот и все. Мы обойдем его минут за десять и пойдем закусить".

Когда они вошли туда, им попались навстречу люди, которые, по их словам, крутились там уже битый час и были сыты этим удовольствием по горло. Гаррис сказал им, что ничего не имеет против, если они последуют за ним: он, мол, только что зашел в лабиринт, обойдет его и выйдет наружу.

Все выразили Гаррису искреннюю признательность и пошли гуськом вслед за ним.

По дороге они подбирали других людей, блуждавших по лабиринту и жаждавших выбраться оттуда, пока все, находившиеся в лабиринте, не присоединились к процессии. Несчастные, уже утратившие всякую надежду выбраться когда бы то ни было на волю, отказавшиеся от мысли узреть друзей и родных, при виде Гарриса и его команды вновь обрели бодрость духа и, призывая благословения на его голову, присоединялись к шествию. Гаррис сказал, что, по самым скромным подсчетам, за ним шагало человек двадцать. А одна женщина с ребенком, блуждавшая по лабиринту с раннего утра, боясь потерять Гарриса, взяла его за руку и цепко держалась за него.

Гаррис честно поворачивал всякий раз направо, но конца пути все не было видно, и кузен сказал, что лабиринт, видимо, очень большой.

"Один из самых обширных в Европе", - подтвердил Гаррис.

"Должно быть так, - сказал кузен, - ведь мы уже прошли добрых две мили".

Гаррис и сам начал подумывать, что действительно дело неладно, но продолжал путь, следуя своей методе, пока наконец шествие не наткнулось на огрызок печенья, валявшийся на земле, и кузен Гарриса не побожился, что он уже видел его семь минут тому назад. Гаррис сказал:

"Не может быть!"

Но женщина с ребенком воскликнула:

"Как бы не так", - она собственноручно отняла у своего младенца этот огрызок и бросила его незадолго до того, как встретила Гарриса. Тут она присовокупила, что дорого бы дала за то, чтобы никогда с ним не встречаться, и выразилась в том смысле, что он гнусный самозванец. Это обвинение возмутило Гарриса до глубины души, и он вытащил план и изложил свою теорию.