Смекни!
smekni.com

Человек, который совратил Гедлиберг (стр. 3 из 8)

- Да... да, верно. Но когда я подумал, какой поднимется шум и какая это честь для Гедлиберга, что иностранец так ему доверился...

- Ну, конечно, конечно. А все-таки стоило бы тебе поразмыслить немножко, и ты бы сообразил, что того человека не найти: он лежит в могиле и никого после себя не оставил, ни родственника, ни свойственника. А если деньги достанутся тем, кто в них нуждается, и если другие при этом не пострадают...

Она не выдержала и залилась слезами. Ричардс ломал себе голову, придумывая, как бы ее утешить, и, наконец, нашелся:

- Подожди, Мэри! Может быть, все это к лучшему. Конечно, к лучшему! Не забывай, что так было предопределено свыше...

- "Предопределено свыше"! Когда человеку надо оправдать собственную глупость, он всегда ссылается на _предопределение_. Но даже если так - ведь деньги попали к нам в дом, значит это было тоже _предопределено_, а ты пошел наперекор провидению! И по какому праву? Это грех, Эдуард, большой грех! Такая самонадеянность не к лицу скромному, богобоязненному...

- Да ты вспомни, Мэри, чему нас всех, уроженцев Гедлиберга, наставляли с детства! Если можешь совершить честный поступок, не раздумывай ни минуты. Ведь это стало нашей второй натурой!

- Ах, знаю, знаю: наставления, нескончаемые наставления в честности! Нас охраняли от всяких соблазнов еще с колыбели. Но такая честность _искусственна_, она неверна, как вода, и не устоит перед соблазнами, в чем мы с тобой убедились сегодня ночью. Видит бог, до сих пор у меня не было ни тени сомнения в своей окостеневшей и нерушимой честности. А сейчас... сейчас... сейчас, Эдуард, когда перед нами встало первое настоящее искушение, я... я убедилась, что честности нашего города - грош цена, так же как и моей честности... и твоей, Эдуард. Гедлиберг - мерзкий, черствый, скаредный город. Единственная его добродетель - это честность, которой он так прославился и которой так кичится. Да простит меня бог за такие слова, но наступит день, когда честность нашего города не устоит перед каким-нибудь великим соблазном, и тогда слава его рассыплется, как карточный домик. Ну вот, я во всем призналась, и на сердце сразу стало легче. Я притворщица и всю жизнь была притворщицей, сама того не подозревая. И пусть меня не называют больше честной, - я этого не вынесу!

- Да, Мэри, я... я тоже так считаю. Странно это... очень странно! Кто бы мог предположить...

Наступило долгое молчание, оба глубоко задумались. Наконец жена подняла голову и сказала:

- Я знаю, о чем ты думаешь, Эдуард.

Застигнутый врасплох, Ричардс смутился.

- Мне стыдно признаться, Мэри, но...

- Не беда, Эдуард, я сама думаю о том же.

- Надеюсь... Ну, говори.

- Ты думал: как бы догадаться, что Гудсон сказал незнакомцу!

- Совершенно верно. Мне стыдно, Мэри, я чувствую себя преступником! А ты?

- Нет, мне уж не до этого. Давай ляжем в гостиной. Надо караулить мешок. Утром, когда откроется банк, отнесем его в подвал... Боже мой, боже мой! Какую мы сделали ошибку!

Когда постель в гостиной была постлана, Мэри снова заговорила:

- "Сезам, откройся!.." Что же он мог сказать? Как бы угадать эти слова? Ну хорошо, надо ложиться.

- И спать?

- Нет, думать.

- Хорошо, будем думать.

К этому времени чета Коксов тоже успела и поссориться и помириться, и теперь они тоже ложились спать - вернее, не спать, а думать, думать, думать, ворочаться с боку на бок и ломать себе голову, какие же слова сказал Гудсон тому бродяге - золотые слова, слова, оцененные теперь в сорок тысяч долларов чистоганом!

Городская телеграфная контора работала в эту ночь позднее, чем обычно, и вот по какой причине: выпускающий газеты Кокса был одновременно и местным представителем "Ассошиэйтед пресс". Правильнее сказать, почетным представителем, ибо его корреспонденции, по тридцать слов каждая, печатались дай бог каких-нибудь четыре раза в год. Но теперь дело обстояло по-иному. На его телеграмму, в которой сообщалась о том, что ему удалось узнать, последовал немедленный ответ:

"Давайте полностью всеми подробностями тысяча двести слов".

Грандиозно! Выпускающий сделал, как ему было приказано, и стал самым известным человеком во всех Соединенных Штатах.

На следующее утро, к завтраку, имя неподкупного Гедлиберга было на устах у всей Америки, от Монреаля до Мексиканского залива, от ледников Аляски до апельсинных рощ Флориды. Миллионы и миллионы людей судили-рядили о незнакомце и о его золотом мешке, волновались, найдется ли тот человек; и им уже не терпелось как можно скорее - немедленно! - узнать о дальнейших событиях.

глава 2

На следующее утро Гедлиберг проснулся всемирно знаменитым, изумленным, счастливым... зазнавшимся. Зазнавшимся сверх всякой меры. Девятнадцать его именитейших граждан вкупе со своими супругами пожимали друг другу руки, сияли, улыбались, обменивались поздравлениями и говорили, что после _такого_ события в языке появится новое слово: "Гедлиберг" - как синоним слова "_неподкупный_", и оно пребудет в словарях навеки. Граждане рангом ниже вкупе со своими супругами вели себя почти так же. Все кинулись в банк полюбоваться на мешок с золотом, а к полудню из Брикстона и других соседних городов толпами повалили раздосадованные завистники. К вечеру же и на следующий день со всех концов страны стали прибывать репортеры, желавшие убедиться собственными глазами в существовании мешка, выведать его историю, описать все заново и сделать беглые зарисовки от руки: самого мешка, дома Ричардсов, здания банка, пресвитерианской церкви, баптистской церкви, городской площади и зала магистратуры, где должны были состояться испытание и передача денег законному владельцу. Репортеры не поленились набросать и шаржированные портреты четы Ричардсов, банкира Пинкертона, Кокса, выпускающего, его преподобия мистера Берджеса, почтмейстера и даже Джека Холлидея - добродушного бездельника и шалопая, промышлявшего рыбной ловлей и охотой, друга всех мальчишек и бездомных собак в городе. Противный маленький Пинкертон с елейной улыбкой показывал мешок всем желающим и, радостно потирая свои пухлые ручки, разглагольствовал и о добром, честном имени Гедлиберга, и о том, как оправдалась его честность, и о том, что этот пример будет, несомненно, подхвачен всей Америкой и послужит новой вехой в деле нравственного возрождения страны... И так далее и тому подобное.

К концу недели ликование несколько поулеглось. На смену бурному опьянению гордостью и восторгом пришла трезвая, тихая, не требующая словоизлияний радость, вернее чувство глубокого удовлетворения. Лица всех граждан Гедлиберга сияли мирным, безмятежным счастьем.

А потом наступила перемена - не сразу, а постепенно, настолько постепенно, что на первых порах ее почти никто не заметил, может быть даже совсем никто не заметил, если не считать Джека Холлидея, который всегда все замечал и всегда над всем посмеивался, даже над самыми почтенными вещами. Он начал отпускать шутливые замечания насчет того, что у некоторых людей вид стал далеко не такой счастливый, как день-два назад; потом заявил, что лица у них явно грустнеют; потом, что вид у них становится попросту кислый. Наконец он заявил, что всеобщая задумчивость, рассеянность и дурное расположение духа достигли таких размеров, что ему теперь ничего не стоит выудить цент со дна кармана у самого жадного человека в городе, не нарушив этим его глубокого раздумья.

Примерно в то же время глава каждого из девятнадцати именитейших семейств, ложась спать, ронял - обычно со вздохом - следующие слова:

- Что же все-таки Гудсон сказал?

А его супруга, вздрогнув, немедленно отвечала:

- Перестань! Что за ужасные мысли лезут тебе в голову! Гони их прочь, ради создателя!

Однако на следующую ночь мужья опять задавали тот же вопрос - и опять получали отповедь. Но уже не столь суровую.

На третью ночь они в тоске, совершенно машинально, повторили то же самое. На сей раз - и следующей ночью - их супруги поежились, хотели что-то сказать... но так ничего и не сказали.

А на пятую ночь они обрели дар слова и ответили с мукой в голосе:

- О, если бы угадать!

Шуточки Холлидея с каждым днем становились все злее и обиднее. Он сновал повсюду, высмеивая Гедлиберг, - всех его граждан скопом и каждого в отдельности. Но, кроме Холлидея, в городе никто не смеялся; его смех звучал среди унылого безмолвия - в пустоте. Хотя бы тень улыбки мелькнула на чьем-нибудь лице! Холлидей не расставался с сигарным ящиком на треноге и, разыгрывая из себя фотографа, останавливал всех проходящих, наводил на них свой аппарат и командовал: "Спокойно! Сделайте приятное лицо!" Но даже такая остроумнейшая шутка не могла заставить эти мрачные физиономии смягчиться хотя бы в невольной улыбке.

Третья неделя близилась к концу - до срока оставалась только одна неделя. Был субботний вечер; все отужинали. Вместо обычного для предпраздничных вечеров оживления, веселья, толкотни, хождения по лавкам, на улицах царили безлюдье и тишина. Ричардс сидел со своей женой в крохотной гостиной, оба унылые, задумчивые. Так проходили теперь все их вечера. Прежнее времяпровождение - чтение вслух, вязанье, мирная беседа, прием гостей, визиты к соседям - кануло в вечность давным-давно... две-три недели назад. Никто больше не разговаривал в семейном кругу, никто не читал вслух, никто не ходил в гости - все в городе сидели по домам, вздыхали, мучительно думали и хранили молчание. Все старались отгадать, что сказал Гудсон.

Почтальон принес письмо. Ричардс без всякого интереса взглянул на почерк на конверте и почтовый штемпель - и то и другое незнакомое, - бросил письмо на стол и снова вернулся к своим мучительным и бесплодным домыслам: "А может быть, так, а может быть, эдак?", продолжая их с того места, на котором остановился. Часа три спустя его жена устало поднялась с места и направилась в спальню, не пожелав мужу спокойной ночи, - теперь это тоже было в порядке вещей. Бросив рассеянный взгляд на письмо, она распечатала его и пробежала мельком первые строки. Ричардс сидел в кресле, уткнув подбородок в колени. Вдруг сзади послышался глухой стук. Это упала его жена. Он кинулся к ней, но она крикнула: