Смекни!
smekni.com

Верный Руслан (стр. 10 из 28)

-- Пожалста, -- сказал Потертый, -- мы люди не гордые. А кой кто у нас без понятия. Эх, казенный! Только и знаешь: "Гав-гав, стройсь, разойдись!", а Трезорка-то, он лучше соображает.

Этого Руслан уже совершенно не мог вынести. Он пошел со двора и, перемахнув через ворота, улегся на улице. Право, он лучшего мнения был о своем подконвойном. Упрекая Руслана в недостатке сообразительности, сам-то Потертый соображал ли, почему караульный пес его не послушался? И почему со всех лап кинулся Трезорка? Да сам же он ее и заиграл под крыльцо, эту рукавицу, кому же и бежать за ней!

Вышел на улицу Потертый, опоясанный солдатским ремнем, с ящиком для инструмента в руке, сказал:

"Пошли, казенный" -- единственную команду, которую Руслан готов был исполнять и которую мог бы Потертый не говорить.

Так начались их походы на тот странный промысел, которым занимался подконвойный по утрам, если только их можно было назвать утрами. Они отправлялись на станцию и там сворачивали, шли по шпалам в дальние тупики, на кладбище старых вагонов; здесь-то и находилась у них рабочая зона -- так же, как стали жилой зоной квартал и двор тети Опоры. Они поднимались в эти вагоны -- Руслан вспрыгивал в тамбур единым махом с разбега, а Потертый карабкался по ступенькам с отдышками -- и переходили не спеша из одного купе в другое. Стекла здесь были выбиты или кто-то их утащил, и гулял сквозняк, а на полу и нижних полках лежал пластами снег, и пахло гнилью, трухой, ржавчиной, людским дерьмом, всеми дорогами и станциями, где побывали эти вагоны. Потертый поднимал и опускал скрипучие полки, протирал рукавом и мерял пядями и, вздыхая, говорил Руслану:

-- Ну как, вот эту досточку -- оприходуем? Узка вроде, но текстурка имеется. С игрой планка, верно же?

Руслан ничего не имел против, и Потертый начинал "приходовать". Руки у него тряслись, и отвертка долго не попадала в шлиц, и не хватало у него сил и рвения сразу вывернуть приржавевший шуруп, а среди дела он еще подолгу перекуривал, соображая, как бы приладить гвоздодер и отъять планку, не расщепив. Но и когда отдиралась она целая, то не всегда сохраняла для Потертого интерес; огладив ее ладонью и поглядев вдоль нее на свет, даже понюхав, он мог ее и выбросить в окошко, а потом долго сидеть, печально вздыхая, прежде чем приняться за другую. И все говорил, говорил:

-- Вот, Руслаша, это почему в России хорошей доской не разживешься? А я тебе скажу: в лесу живем. Кругом леса навалом, вот и причина, что его -- нету. Было б его поменьше, так мы б его берегли, чужим не продавали -- и всем бы хватало. Ну, однако, разговорчики безответственные -- отставить! Ты, Руслаша, следи, чтоб я лишнего не болтал.

Иной раз лукавая мысль вползала в его отуманенную голову, водянистые глаза оживлялись, хитро сощуривались, впивались в желтые сумрачные глаза Руслана.

-- А что, паря, не сходить-ли нам на лесоповал? Дорожка нам знакомая, а там на пилораме какую-нибудь досточку подберем, твердо-ценной породы. Там-то они не считанные, наши досточки. -- И сам же отвечал на свой вопрос: -- Не, лучше не ходить. Там я тебя забоюсь, на лесоповале. Это мы тут друзья -- не разольешь, а там ты старое вспомнишь, покурить особо не дашь, верно? И правильно, чего это я с тобой разболтался? Уж в рельсу бить пора, а мы еще ни хрена не наработали.

Никто здесь не ударял в рельсу, но каким-то чутьем он угадывал, -- а со второго дня стал угадывать и Руслан, -что пора им домой. К этому времени насчитывалось три-четыре планки, о которых Потертый говорил: "Звали етого грузина -- не Ахтидзе, но Годидзе", -- хотя, по мнению Руслана, они особо не отличались от выброшенных, разве что послабее воняли плесенью. Потертый их перевязывал шпагатом и уносил под мышкой. К этому времени ослабевало действие прозрачной мерзости, уже не так ею разило из его рта, и подконвойный вышагивал по шпалам резво, как и положено идти с работы лагернику, вызывая неудовольствие конвоира только дурацким своим пением. Пел он всегда одно и то же, с ужасными нищенскими завываниями, от которых Руслану тоже хотелось завыть.

Вам, поди, това-арищи, хорошо живе-отся,

У вас, поди, двуно-огая жена,

А у моей жены-и -- одна нога мясна-ая,

Другая же, братишки, из бревна!..

Еще слава Богу, он прекращал свои вопли на улицах; перед чужими Руслан, право, умер бы от стыда.

Планки уносились в сарайчик; там Потертый, мурлыкая себе под нос, пилил их, вжикал рубанком, выносил их одну за другой на свет и наконец тащил в дом -- совсем тоненькие, но посветлевшие и даже приятно пахнущие. Руслан входил за ним по праву конвоира, растягивался у двери и лежал неслышно, так что о нем забывали. То, что сооружалось в тети-Стюриной комнате, занимавшее почти всю стену, походило, с точки зрения Руслана, попросту на огромный ящик -- Потертый его называл "шкап-сервант трехстворчатый". Сидя на табурете, он прикладывал новые планки к тем, что уже стояли на месте, менял их так и сяк, спрашивал тетю Опору, нравится ли ей. Тетя Стюра стелила скатерть на стол и отвечала, коротко взглянув или не глядя вовсе:

-- Да хорошо, чего уж там...

-- Все тебе "хорошо", -- возмущался Потертый. -- Тебе лишь бы куда барахло уместилось. А не видишь -- доска кверху ногами стоит, разве это дело?

-- Как это "кверху ногами"?

-- А по текстуре не видно, что комель -- вверху? Может дерево расти комлем кверху?

Тетя Стюра приглядывалась, супя белесые бровки, как будто соглашалась и все-таки возражала:

-- То -- дерево. А доске-то -- не все равно, как стоять? И этим давала повод для новых его возмущений:

-- Тебе-то все равно, а ей -- нет. Она же помнит, как она росла, -- значит, с тоски усохнет, вся панель наперекосяк пойдет.

-- Ну, надо же! -- изумлялась тетя Стюра. -- Помнит!.. И он торжествовал, ставя планку, как надо, и доказывал тете Стюре, что вот теперь-то "совсем другой коленкор", и много еще слов должно было утечь, пока притесывалась планка к месту, мазалась клеем, прижималась струбцинами:

-- Вот погоди, Стюра, как до лака дойдет -- вот ты увидишь, краснодеревщик я или хрен собачий. Учти, я никакого тампона не признаю -- только ладонью. Лак нужно своей кожей втирать, тогда будет -- мертво! Что ты! Я же до войны на весь Первомайский район был один, кто мог шкап русской крепостной работы сделать. Или -- бюро с секретом. Вот это закончу -- и тебе сделаю, будет у тебя бюро с секретом. Я же славился, Стюра! Две мебельные фабрики из-за меня передрались, чтоб я к ним пошел опыт передавать молодежи. Я посмотрел -- так мне ж там руками и делать-то не хрена. Они же что делают? Сплошняк экономят, а рейку бросовую гонят с-под циркулярки, и клеят, и клеят, а стружку тоже прессуют. А я им только рисуночек дай, фанеровку подбери. Нет, не пошел. Моя работа -другая. Мою работу, если хочешь знать, на выставке показывали народного ремесла, на международную чуть не послали, но -- передумали, политика помешала. Так этот мой шкап, знаешь, где поставили? В райсовете, под портретом -- ровненько -- отца родного. Что ты! Почет!

Вторая планка пригонялась еще дольше, он ее так и этак вертел и отставлял -- для долгого перекура. Жадно затягиваясь, отчего ходил по небритой шее острый кадык, он сводил глаза на кончике потрескивающей папиросы, и лицо его вдруг теплело от улыбки.

-- Одно жалею, -- говорил он, -- не я ему, живоглоту любимому, гроб делал.

-- Да уж, -- вздыхала тетя Стюра, нарезая хлеб, -- ты б постарался!

-- Уу! -- гудел он с воодушевлением. -- Ты представь: вот дали бы мне такое правительственное задание. Три полкаша у меня для снабжения или же -- генерала. "Так и так, -говорю им, -- чтоб к завтрему мне красного дерева выписали -- в неограниченном количестве. Столько-то -- гондурасского кедра. Н-да... Тика не забыть -- тесинок восемь, а также и палисандры". А на крышку изнутри самшит бы я пустил. Или бы -- кизил. Нет, лучше сандал, он пахнет, сволочь, вечное время не выдыхается. Даже балдеешь от него -- без бутылки. Спи только, родной, не просыпайся! Самое тебе милое дело -- спать. И народ тебя в спящем состоянии больше полюбит.

Он смотрел куда-то в неведомую даль, будто видел что-то сквозь стены, и улыбка понемногу делалась маской, которая никак не отклеивалась с побелевшего от злости лица.

-- Ведь ты, отец любимый, такое учудил, что двум Гитлерам не снилось. И какие же огни тебя на том свете достанут! Хорошо ты устроился, отец, ловко удрал...

В голосе человека слышалась тоска, и Руслан ее разделял по-своему: ведь он тоже скучал по прежней жизни, тоже в нее рвался. Но имел же он терпение ждать, не скулить так жалобно! Тете Опоре и той не нравилось, как скулит Потертый:

-- Вот, до чего тебя глупые мечты доводят! Сколько ж про это говорить? Пустое все, ничего не вернешь. Дальше нужно как-то жить!

-- А вот шкап соберу -- все забуду, как отрежу.

-- Да ты жизнь свою как-нибудь собери, нужен мне твой шкап! Ходишь, шатаешься. Или нарочно себя жгешь? Столько лет в рот не брал, а тут -- закеросинил.

-- А это во мне, Стюра, дефициту накопилось.

-- Уезжай-ка ты лучше отсюда, от дефицита этого. Думаешь, держусь я за тебя? Да я тебе денег достану, поезжай в свой Октябрьский район, там-то, может, скорей очнешься.

-- Не Октябрьский, теть Стюра, Первомайский. Да как же я от работы своей уеду?

-- Ну, подрядился -- так уж докончи, ладно.

-- Да не в том дело, что подрядился. Мне надо хоть одну вещь, но сделать. Хоть почувствовать -- не разучился. И вот ты говоришь: поезжай. А кто меня там ждет?

-- Ты ж говорил -- жена была, дети...

-- Ну-ну, еще племяшей прибавь, кумовьев. А посчитай, сколько годков минуло. Меня-то еще на финскую призвали, да к шапочному разбору; то б демобилизовали, а так еще трубить оставили. Ну, теперь эта. Отечественная, да плен, да за него еще другой плен -- вон меня сколько не было! А они под оккупацией находились, и кто там живой остался -- поди узнай. И на кой я ему -- с амнистией! Разбираться ему некогда, за что попал. Все по одному делу попадают -- за глупость. Был бы умный -- как-нибудь уберегся. Их-то из-за меня почему тягать должны? Это одно дело, а другое -- он меня за живого-то уже не считал. В душе-то он со мной простился. Помню я, с соседом мы в пересылке встретились, на одной улице когда-то жили. "Батюшки, -- он мне говорит, -- да ты живой! А я тебя который год в усопших числю". Ведь за всех за нас по домам, по церквам свечки ставили, как же это мы теперь вернемся? Кто нам, не подохшим, рад будет? Ведь они грех совершили -- по живому свечка!