И если нет полдневных слов звездам,
Тогда я сам мечту свою создам
И песней битв любовно зачарую.
Поэту достаточно сознания того, что он оставит после себя не только героический след, но и след медиума, «друида», одним словом, божества, чьи проповеди изменят мир.
«По выбору тем, по приемам творчества автор явно примыкает к «новой школе» в поэзии. Но пока его стихи — только перепевы и подражания, далеко не всегда удачные»,— писал В. Брюсов о первом сборнике «Путь конквистадоров». В какой-то мере Брюсов был прав. И все-таки юношеские «конквистадорские стихи» имели свой «нерв», свой настрой.
Название «Путь конквистадоров» оттеняло новизну избранной позиции. Идеалы утверждались в «битве», огневой, даже кровавой.
«Путь конквистадоров» состоит из разделов, озаглавленных оксюморонично: «Мечи и поцелуи», «Высоты и бездны». Сущее сложно, противоречиво. И произведения густо населены трудно совместимыми между собой образами. Гордый король и бродячий певец с «песней больной». «Дева солнца» и суровый, гневный царь. Юная дриада, «дитя греха и наслаждений», и «печальная жена». Но все по-разному контрастные и фантасмагоричные картины овеяны одной мечтой: «узнать сон вселенной», увидеть «лучи жизни обновленной», выйти «за пределы наших знаний». В любом состоянии проявлена цельность мироощущения. Даже когда сомнения теснят мужественную душу, раздается призыв к полному самоотречению:
Жертвой будь голубой, предрассветной...
В темных безднах беззвучно сгори...
...И ты будешь звездою обетной,
Возвещающей близость зари.
Страстная притяженность к грядущим зорям тесно связала «Путь конквистадоров» с поэзией начала XX века. В ней, однако, Гумилев проложил свое русло.
С тобой я буду до зари,
Наутро я уйду
Искать, где спрятались цари,
Лобзавшие звезду.
У тех царей лазурный сон
Заткал лучистый взор;
Над мраморностью гор.
Сверкают в золоте лучей
Их мантий багрецы,
И на сединах их кудрей
Алмазные венцы.
И их мечи вокруг лежат
В каменьях дорогих,
Их чутко гномы сторожат
И не уйдут от них.
Но я приду с мечом своим;
Владеет им не гном!
Поиск творческого идеала всегда был характерен для Н. Гумилева. Он был уверен в том, что сумеет его достигнуть и подарить людям. Это его крестовый поход в искусстве.
Сборник своих юношеских стихов Гумилев не переиздавал, считая его несовершенным. Однако выраженные в нем духовные запросы предопределили последующие. Это чувствуется во второй книге — «Романтические цветы» (1908), при всем ее коренном отличии от первой. В период, их разделявший, Гумилев окончил Царско-сельскую гимназию, 1907—1908 годы прожил во Франции, где опубликовал «Романтические цветы», из Парижа совершил путешествие в Африку.
Новые впечатления отлились в особую образную систему. Пережитое обусловило другие эмоции. Тем не менее и здесь ощущается авторская жажда к предельно сильным и прекрасным чувствам: «Ты среди кровавого тумана. К небесам прорезывала путь»; «...пред ним неслась, белее пены, Его великая любовь». Но теперь желанное видится лишь в грезах, видениях. Однако не зря Гумилев сказал: «Сам мечту свою создам». И создал ее, обратившись совсем не к возвышенным явлениям.
Сборник волнует грустными авторскими ощущениями — непрочности высоких порывов, призрачности счастья в скучной жизни — и одновременно стремлением к прекрасному.
А между тем позиция эта насквозь литературна, и можно без особого труда даже указать, откуда она заимствована.
Автор одной из наиболее основательных работ о жизни и творчестве Артюра Рембо, американская исследовательница Энид Старки так сформулировала представление о поэте, сложившееся у нее на основании тщательного изучения его творческого наследия и жизненных документов: «...на вершине своей величайшей творческой активности он поверил, что, подобно Фаусту, посредством магии он достиг сверхъестественной моши. ..) Он думал, что поэзия является самой существенной составной частью магии, что она была средством проникновения в неведомое и идентифицировалась с Богом. Позднее, когда он пришел к убеждению, что, подобно Люциферу, согрешил гордостью, он увидел, что поэзия является не средством постижения, как для него, а всего лишь тем, чем она была и для всех других,— средством самовыражения» .
"Гумилев разочарования в магии, идентифицировавшейся с поэзией, не пережил. До самого конца жизни у него оставалось представление, что во главе общества должны стоять рыцари, друиды, поэты-маги, живущие в нынешнем мире почти отвержено, но предназначенные для исполнения своей высокой, полу божественной миссии где-то в будущем. Читая сборник «Костер», на полях возле строк:
Земля забудет обиды
Всех воинов, всех купцов,
И будут, как встарь, друиды
Учить с зеленых холмов.
И будут, как встарь, поэты
Вести сердца к высоте,
Как ангел водит кометы
К неведомой им мете,—
—Блок записал: «Тут вся моя политика, сказал мне Гумилев» 3. Думаю, что дело здесь не только в политике, но и вообще в представлении о роли поэзии в жизни общества, общества любого времени и любой социальной структуры: именно поэты являются хранителями высокого тайного искусства, позволяющего претворить жизнь в нечто новое, выходящее за пределы обыденного, повседневного человеческого опыта.
В отличие от своего учителя, Брюсова. Также интересовавшегося спиритизмом, оккультизмом, магией, мифологическими представлениями о судьбе человечества, но делавшего это с точки зрения позитивиста по натуре, берущегося подыгрывать то одному, то другому, но никогда не верующего ни во что полностью и окончательно, Гумилев уже довольно рано создает для себя определенный идейный запас, основанный прежде всего на поразившей его воображение книге Фридриха Ницше «Так говорил Заратустра» и на представлениях самых различных (преимущественно французских) деятелей «оккультного возрождения».
Почему я с такой уверенностью говорю об этих двух источниках (конечно, совсем не лишено вероятия, что были и другие, до которых исследователи Гумилева еще не докопались)? Да потому, что следы их пристального чтения совершенно явно запечатлелись в стихах Гумилева.
В комментариях указаны совершенно очевидные параллели, тянущиеся от юношеских опытов до самых последних, самых совершенных его произведений («Поэма начала», «Память»). Но, очевидно, еще более убедительны заимствования почти бессознательные, на уровне ситуаций или отдельных слов, кажущихся полностью принадлежащими только поэту.
Приведу только два примера, но примера, как кажется, вполне убедительных. Первый относится к сфере совпадения ситуаций и движений, преломленных в поэзии, естественно, по-своему, но находящих в общем полное соответствие в книге Ницше. Еще в первой своей книге, детски беспомощном «Пути конквистадоров», Гумилев печатает стихотворение «Песня о певце и короле», где уже само название способно вызвать представление о Ницше, у которого Заратустра не только говорит, но и поет, а два короля встречаются ему на пути. Но дело даже не в этом,—такое совпадение вполне могло бы быть случайным. Но вот начало самой песни уже никак не может быть объяснено без обращения к тексту «Так говорил Заратустра»:
Я шел один в ночи беззвездной
В горах с уступа на уступ
И увидал над мрачной бездной,
Как мрамор белый, женский труп.
Влачились змеи по уступам,
Угрюмый рос чертополох,
И над красивым женским трупом
Бродил безумный скоморох.
Согласно Ницше, пути Заратустры пролегают в горах, среди бездн; змея — одно из его постоянных животных (вместе с орлом). И чертополох есть в его книге: «Я люблю лежать здесь, где играют дети,— у развалин, среди чертополоха и цветов красного мака», есть и скоморох... Но более всего убеждает сама ситуация, полностью параллельная прологу книги Ницше, где Заратустра оказывается сидящим над трупом канатного плясуна. А позже и сам Заратустра становится плясуном, освящающим свой собственный смех и уже полностью уподобляющимся гумилевскому скомороху. Такая насыщенность сходством уже никак не может быть случайной.
А второй пример относится к сфере цитирования на лексическом уровне, и, возможно, даже без воспоминания о ницшеанских контекстах. В гораздо более позднем сборнике, в «Жемчугах», есть стихотворение «В пути» со строками:
Лучше слепое Ничто,
Чем золотое Вчера!
Ключевые слова этого двустишия, выдвинутые на первый план, привлекающие к себе внимание читателя и несколько загадочные, без труда отыскиваются в «Так говорил Заратустра»: «вчера» в уничижительном контексте упоминается там, где говорится о всякого рода «сволочи» 3; а «ничто» возникает в речах ненавистного Заратустре «проповедника великой усталости»: «Все одинаково, в награду дается ничто, мир лишен смысла, знание удушает» 4.
Конечно, следует учитывать и воспоминания, пусть даже такие беллетризованные, как мемуары И. Одоевцевой «На берегах Невы»: «...Гумилев в награду подарил мне своего „Так говорил Заратустра" в сафьяновом переплете. ..) Я поняла, что Ницше имел на него огромное влияние, что его напускная жестокость, его презрение к слабым и героический трагизм его мироощущения были им усвоены от Ницше. И часто потом я подмечала, что он сам, не отдавая себе в этом отчета, повторял мысли Ницше» 5. Но сами стихи — свидетельство гораздо более надежное. Можно не верить мемуарам, но стихам не верить нельзя.
И все же: зачем Ницше был нужен Гумилеву? Увидеть следы пристального чтения и запоминания—лишь малая часть того, что следует сказать. Главное, видимо, в другом.
Для Гумилева, склонного представлять себе мир в постоял ном историческом развитии, а не довольствоваться его синхронным восприятием, схема/Ницше—современный человек есть лишь ступень на пути к сверхчеловеку—очень хорошо накладывалась на рисовавшуюся Гумилеву картину движения больших исторических масс (как, скажем, в изложении схемы развития человечества, которую он имел в виду в «Поэме начала» где друг Друга сменяют касты творцов, воинов, купцов и народа). Движение от настоящего в будущее, к господству расы или касты поэтов-друидов, должно было соответствовать ницшеанскому движению к сверхчеловеку, понятому не примитивно— как преступивший вес грани дозволенного, а как принципиально новое существо, перед которым человек нынешний подобен доисторическому человеку рядом с современным.