Чтобы удобнее управиться с работой, Таисья поставила ее на лавку и только теперь заметила, что из-под желтенькой юбочки выставляются кружева панталон, -- вот увидала бы баушка-то!.. Таисья торопливо сняла панталоны и спрятала их куда-то за пазуху. Девичья коса была готова, хотя Нюрочка едва крепилась от боли: постаравшаяся Таисья очень туго закрутила ей волосы на затылке. Все эти церемонии были проделаны так быстро, что девочка не успела даже подумать о сопротивлении, а только со страхом ждала момента, когда она будет целовать руку у сердитой бабушки.
Но последнего не пришлось делать. Старуха сама пришла за занавеску, взяла Нюрочку и долго смотрела ей в лицо, а потом вдруг принялась ее крестить и горько заплакала.
-- Своя родная кровь, а половина-то басурманская... -- шептала старуха, прижимая к себе внучку. -- И назвали-то как: Нюрочка... Ты будешь, внучка, Аннушкой!
Старуха села на лавку, посадила внучку на колени и принялась ласкать ее с каким-то причитаньем. Таисья притащила откуда-то тарелку с пряниками и изюмом.
-- Ах ты, моя ластовочка... ненаглядная... -- шептала бабушка, жадно заглядывая на улыбавшуюся девочку. -- Привел господь увидеть внучку... спокойно умру теперь...
-- Бабушка, вы о чем это плачете? -- решилась, наконец, спросить Нюрочка, преодолевая свой страх.
-- От радости, милушка... от великой радости, ластовочка! Услышал господь мои старые слезы, привел внученьку на коленках покачать...
Таисья отвернулась лицом к печи и утирала слезы темным ситцевым передником.
V
-- Папа, папа идет! -- закричала Нюрочка, заслышав знакомые шаги в темных сенях, и спрыгнула с коленей бабушки.
Старуха сейчас же приняла свой прежний суровый вид и осталась за занавеской. Выскочившая навстречу гостю Таисья сделала рукой какой-то таинственный знак и повела Мухина за занавеску, а Нюрочку оставила в избе у стола. Вид этой избы, полной далеких детских воспоминаний, заставил сильно забиться сердце Петра Елисеича. Войдя за занавеску, он поклонился и хотел обнять мать.
-- В ноги, в ноги, басурман! -- строго закричала на него старуха. -- Позабыл порядок-то, как с родною матерью здороваться...
Услужливая Таисья заставила Мухина проделать эту раскольничью церемонию, как давеча Нюрочку, и старуха взяла сына за голову и, наклоняя ее к самому полу, шептала:
-- В землю, в землю, дитятко... Не стыдись матери-то кланяться. Да скажи: прости, родимая маменька, меня, басурмана... Ну, говори!
-- Мать, к чему это? -- заговорил было Мухин, сконфуженный унизительною церемонией. -- Неужели нельзя просто?
-- А, так ты вот как с матерью-то разговариваешь!.. -- застонала старуха, отталкивая сына. -- Не надо, не надо... не ходи... Не хочешь матери покориться, басурман.
Мать и сын, наверное, опять разошлись бы, если бы не вмешалась начетчица, которая ловко, чисто по-бабьи сумела заговорить упрямую старуху.
-- Ты как дочь-то держишь? -- все еще ворчала старуха, напрасно стараясь унять расходившееся материнское сердце. -- Она у тебя и войти в избу не умеет... волосы в две косы по-бабьи... Святое имя, и то на басурманский лад повернул.
-- Прости его, баушка! -- уговаривала Таисья. -- Грешно сердиться.
-- Басурманку-то свою похоронил? -- пытала старуха. -- Сказала тогда, што не будет счастья без родительского благословения... Оно все так и вышло!
-- Мать, опомнись, что ты говоришь? -- застонал Мухин, хватаясь за голову. -- Неужели тебя радует, что несчастная женщина умерла?.. Постыдись хоть той девочки, которая нас слушает!.. Мне так тяжело было идти к тебе, а ты опять за старое... Мать, бог нас рассудит!
-- А зачем от старой веры отшатился? Зачем с бритоусами да табашниками водишься?.. Вот бог-то и нашел тебя и еще найдет.
-- Будет вам грешить-то, -- умоляла начетчица, схватив обоих за руки. -- Перестаньте, ради Христа! Столько годов не видались, а тут вон какие разговоры подняли... Баушка, слышишь, перестань: тебе я говорю?
Строгий тон Таисьи вдруг точно придавил строгую старуху: она сразу размякла, как-то вся опустилась и тихо заплакала. Показав рукой за занавеску, она велела привести девочку и, обняв ее, проговорила упавшим голосом:
-- Вот для нее, для Аннушки, прощаю тебя, Петр Елисеич... У ней еще безгрешная, ангельская душенька...
-- Папа, и тебя заставляли в ноги кланяться? -- шептала Нюрочка, прижимаясь к отцу. -- Папа, ты плакал?
-- Да, голубчик... от радости...
-- И бабушка тоже от радости плачет?
-- И бабушка от радости...
Примирение, наконец, состоялось, и Мухин почувствовал, точно у него гора с плеч свалилась. Мать он любил и уважал всегда, но эта ненависть старухи к его жене-басурманке ставила между ними непреодолимую преграду, -- нужно было несчастной умереть, чтобы старуха успокоилась. Эта последняя мысль отравляла те хорошие сыновние чувства, с какими Мухин переступал порог родной избы, а тут еще унизительная церемония земных поклонов, попреки в отступничестве и целый ряд мелких и ничтожных недоразумений. Старуха, конечно, не виновата, но он не мог войти сюда с чистою душой и искреннею радостью. Наконец, ему было просто совестно перед Нюрочкой, которая так умненько наблюдала за всем своими светлыми глазками.
-- Пойдем теперь за стол, так гость будешь, -- говорила старуха, поднимаясь с лавки. -- Таисьюшка, уж ты похлопочи, а наша-то Дарья не сумеет ничего сделать. Простая баба, не с кого и взыскивать...
Егор с женой Дарьей уже ждали в избе. Мухин поздоровался со снохой и сел на лавку к столу. Таисья натащила откуда-то тарелок с пряниками, изюмом и конфетами, а Дарья поставила на стол только что испеченный пирог с рыбой. Появилась даже бутылка с наливкой.
-- Не хлопочите, пожалуйста... -- просил Мухин, стеснявшийся этим родственным угощением. -- Я рад так посидеть и поговорить с вами.
Мухина смущало молчание Егора и Дарьи, которые не решались даже присесть.
-- Не велики господа, и постоят, -- заметила старуха, когда Мухин пригласил всех садиться. -- Поешь-ка, Петр Елисеич, нашей каменской рыбки: для тебя и пирог стряпала своими руками.
Мухин внимательно оглядывал всю избу, которая оставалась все такою же, какою была сорок лет назад. Те же полати, та же русская печь, тот же коник у двери, лавки, стол, выкрашенный в синюю краску, и в переднем углу полочка с старинными иконами. Над полатями висело то же ружье, с которым старик отец хаживал на медведя. Это было дрянное кремневое тульское ружье с самодельною березовою ложей; курок был привязан ремешками. Вся нехитрая обстановка крестьянской избы сохранилась до мельчайших подробностей, точно самое время не имело здесь своего разрушающего влияния.
-- Ты, Егор, ходишь с ружьем? -- спрашивал Мухин, когда разговор прервался.
-- А так, в курене когда балуюсь...
-- Ты его мне отдай, а я тебе подарю другое.
-- Как матушка прикажет: ее воля, -- покорно ответил Егор и переглянулся с женой.
-- На што его тебе, ружье-то? -- спрашивала старуха, недоверчиво глядя на сына.
-- Так, на память об отце... А Егору я хорошее подарю, пистонное.
-- Нет, уж пусть лучше это остается... Умру, тогда делите, как знаете.
Некрасивая Дарья, видимо, разделяла это мнение и ревниво поглядела на родительское ружье. Она была в ситцевом пестреньком сарафане и белой холщовой рубашке, голову повязывала коричневым старушечьим платком с зелеными и синими разводами.
-- Я так сказал, матушка, -- неловко оправдывался Мухин, поглядывая на часы. -- У меня есть свои ружья.
В избу начали набиваться соседи, явившиеся посмотреть на басурмана: какие-то старухи, старики и ребятишки, которых Мухин никогда не видал и не помнил. Он ласково здоровался со всеми и спрашивал, чьи и где живут. Все его знали еще ребенком и теперь смотрели на него удивленными глазами.
-- Как же, помним тебя, соколик, -- шамкали старики. -- Тоже, поди, наш самосадский. Еще когда ползунком был, так на улице с нашими ребятами играл, а потом в учебу ушел. Конечно, кому до чего господь разум откроет... Мать-то пытала реветь да убиваться, как по покойнике отчитывала, а вот на старости господь привел старухе радость.
-- Спасибо, что меня не забыли, старички, -- благодарил Мухин. -- Вот я и сам успел состариться...
Скоро изба была набита народом. Становилось душно. Нюрочка раскраснелась и вытирала вспотевшее лицо платком. Мухин был недоволен, что эти чужие люди мешают ему поговорить с глазу на глаз с матерью. Он скоро понял, что попался в ловушку, а все эти душевные разговоры служили только, по раскольничьему обычаю, прелюдией к некоторому сюрпризу. Пока старички разговаривали с дорогим гостем, остальные шушукались и всё поглядывали на дверь. Наконец, дверь распахнулась и в ней показалась приземистая и косолапая фигура здоровенного мужика. Все сразу замолкли и расступились. Мужик прошел в передний угол, истово положил поклон перед образами и, поклонившись в ноги Василисе Корниловне, проговорил заученным раскольничьим речитативом:
-- Прости, мамынька, благослови, мамынька.
-- Бог тебя простит, Мосеюшко, бог благословит, -- с строгою ласковостью в голосе ответила старуха, довольная покорностью этого третьего сына.
-- Здравствуй, родимый братец Петр Елисеич, -- с деланым смирением заговорил Мосей, протягивая руку.
-- Здравствуй, брат.
Братья обнялись и поцеловались из щеки в щеку, как требует обычай. Петр Елисеич поморщился, когда на него пахнуло от Мосея перегорелою водкой.
-- Давно не видались... -- бормотал Петр Елисеич. -- Что ко мне не заглянешь на Ключевской завод, Мосей?
-- Матушка не благословила, родимый мой... Мы по родительскому завету держимся. Я-то, значит, в курене роблю, в жигалях хожу, как покойник родитель. В лесу живу, родимый мой.
Эта встреча произвела на Петра Елисеича неприятное впечатление, хотя он и не видался с Мосеем несколько лет. По своей медвежьей фигуре Мосей напоминал отца, и старая Василиса Корниловна поэтому питала к Мосею особенную привязанность, хотя он и жил в отделе. Особенностью Мосея, кроме слащавого раскольничьего говора, было то, что он никогда не смотрел прямо в глаза, а куда-нибудь в угол. По тому, как отнеслись к Мосею набравшиеся в избу соседи, Петр Елисеич видел, что он на Самосадке играет какую-то роль.