-- А ты как же, Макар? -- спрашивал Петр Елисеич.
-- А уж так, Петр Елисеич... Как допрежь того был, так и останусь.
-- Так... да. Ну, а если отец вернется из орды и Туляцкий конец будет переселяться?
-- Пусть переселяется, Петр Елисеич, а мое дело -- сторона... Конешно, родителев мы должны уважать завсегда, да только старики-то нас ведь не спрашивали, когда придумали эту самую орду. Ихнее это дело, Петр Елисеич, а я попрежнему...
Должность лесообъездчика считалась доходной, и охотников нашлось бы много, тем более что сейчас им назначено было жалованье -- с лошадью пятнадцать рублей в месяц. Это хоть кому лестно, да и работа не тяжелая.
Прошел и успеньев день. Заводские служащие, отдыхавшие летом, заняли свои места в конторе, как всегда, -- им было увеличено жалованье, как мастерам и лесообъездчикам. За контору никто и не опасался, потому что служащим, поколениями выраставшим при заводском деле и не знавшим ничего другого, некуда было и деваться, кроме своей конторы. Вся разница теперь была в том, что они были вольные и никакой Лука Назарыч не мог послать их в "гору". Все смотрели на фабрику, что скажет фабрика.
-- Пить-есть захотят, так выйдут на работу, а за страду всем подвело животы, -- говорил Никитич, весело похаживавший под своею домной.
С раннего утра разное мелкое заводское начальство было уже на своих местах. Еще до свету коморник Слепень пропустил обеих "сестер" -- уставщика Корнилу и плотинного Евстигнея, за ними пришел надзиратель Подседельников, известный на фабрике под именем "Ястребка", потом дозорные (Полуэхт Самоварник забрался раньше других), записчик поденных работ Чебаков, магазинер Подседельников, амбарные Подседельниковы и т.д. Вышли на работу все мастера: обжимочный Пимка Соболев, кричные брательники Гущины и Афонька Туляк, листокатальный мастер Гараська Ковригин, а с ними пришли "ловельщики", "шуровщики", кузнецы, слесаря и т.д. Растворились железные двери громадных корпусов, загремело железо в амбарах, повернулись тяжелые колеса, и вся фабрика точно проснулась после тяжелого летаргического сна. Около дровосушных печей запестрела голосистая толпа поденщиц. Тут были и солдатка Аннушка, и Наташка, и отчаянная Марька, любовница Спирьки Гущина.
-- Вот тебе и кто будет робить! -- посмеивался Никитич, поглядывая на собравшийся народ. -- Хлеб за брюхом не ходит, родимые мои... Как же это можно, штобы этакое обзаведенье и вдруг остановилось? Большие миллионты в него положены, -- вот это какое дело!
С Никитичем, цепляясь за полу его кафтана, из корпуса в корпус ходила маленькая Оленка, которая и выросла под домной. Одна в другие корпуса она боялась ходить, потому что рабочие пели ей нехорошие песни, а мальчишки, приносившие в бураках обед, колотили ее при случае.
-- У тебя Оленка-то в подмастерьях ходит? -- смеялись над Никитичем другие мастера.
-- А разве она помешала кому?.. Оленушка, ты их не слушай, варнаков.
В груди у Никитича билось нежное и чадолюбивое сердце, да и других детей, кроме Оленки, у него не было. Он пестовал свою девочку, как самая заботливая нянька.
Кержацкий конец вышел на работу в полном составе, а из мочеган вышли наполовину: в кричной робил Афонька Туляк, наверху домны, у "хайла", безответный человек Федька Горбатый, в листокатальной Терешка-казак и еще несколько человек. Полуэхт Самоварник обежал все корпуса и почтительно донес Ястребку, кто не вышел из мочеган на работу.
-- Придут... -- коротко ответил надзиратель, закладывая руки за спину.
-- Обнаковенно, Пал Иваныч... Первое дело человеку надобно жрать, родимый мой.
Конечно, фабрику пустить сразу всю было невозможно, а работы шли постепенно. Одни печи нагреть чего стоило... Шуровальщики выбивались из сил, бросая шестичетвертовые поленья в чугунные хайла холодных печей. Сырой чугун "садили" в пудлинговые печи, отсюда он в форме громадного "шмата" поступал под обжимочный молот и превращался в "болванку". Болванка снова нагревалась и прокатывалась "под машиной" в тяжелые полосы сырого железа, которое разрезывалось и нагревалось "складками", поступавшими опять в прокатные машины, превращавшие его в "калязник", и уж из калязника вырабатывалось сортовое железо -- полосовое, шинное, кубовое, круглое и т.д. Каждый фунт выработанного железа проходил длинный огненный путь. Тяжело повернулось главное водяное колесо, зажужжали чугунные шестерни, застучали, как железные дятлы, кричные молота, задымились трубы, посыпались искры снопами, и раскаленные добела заслонки печей глядели, как сыпавшие искры глаза чудовища. Пронзительный свист огласил корпуса, и дремавшие по переплетам крыш фабричные голуби встрепенулись, отвыкнув за лето от грохота, лязга и свиста.
Когда Петр Елисеич пришел в девять часов утра посмотреть фабрику, привычная работа кипела ключом. Ястребок встретил его в доменном корпусе и провел по остальным. В кричном уже шла работа, в кузнице, в слесарной, а в других только еще шуровали печи, смазывали машины, чинили и поправляли. Под ногами уже хрустела фабричная "треска", то есть крупинки шлака и осыпавшееся с криц и полос железо -- сор.
-- Что же, отлично, если все вышли на работу, -- повторял Петр Елисеич, переходя из корпуса в корпус.
Где он проходил, везде шум голосов замирал и точно сами собой снимались шляпы с голов. Почти все рабочие ходили на фабрике в пеньковых прядениках вместо сапог, а мастера, стоявшие у молота или у прокатных станов, -- в кожаных передниках, "защитках". У каждого на руке болталась пара кожаных вачег, без которых и к холодному железу не подступишься.
-- Почти все вышли в полазну, -- докладывал Ястребок.
Полазна -- фабричный термин. Работа делилась на двухнедельные "выписки", по которым в конторе производились все расчеты. "Вышел в полазну" в переводе обозначало, что рабочий в срок начал свою выписку, а "прогулял полазну" -- не поспел к сроку и, значит, должен ждать следующей "выписки". Фабричная терминология установилась с испокон веку, вместе с фабрикой, и переходила от одного поколения к другому. Петр Елисеич, как всякий заводский человек, горячо любил свою фабрику и теперь с особенным удовольствием ходил по корпусам в сопровождении своей свиты из уставщика, дозорных и надзирателя. Погода менялась, и начал накрапывать осенний мелкий дождичек -- сеногной. В ненастье фабрика производила какое-то особенно бодрое впечатление.
На фабрике Петр Елисеич пробыл вплоть до обеда, потому что все нужно было осмотреть и всем дать работу. Он вспомнил об еде, когда уже пробило два часа. Нюрочка, наверное, заждалась его... Выслушивая на ходу какое-то объяснение Ястребка, он большими шагами шел к выходу и на дороге встретил дурачка Терешку, который без шапки и босой бежал по двору.
-- Эй, Иванычи, старайся!.. -- кричал Терешка. -- А я вас жалованьем... четыре недели на месяц, пятую спать.
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
I
Получерничка Таисья жила в самом центре Кержацкого конца. Новенькая избушка с белыми ставнями и шатровыми воротами глядела так весело на улицу, а задами, то есть огородом, выходила к пруду. Отсюда видна была и церковь, и фабрика, и господский дом, и базар, и мочеганские избушки, и поднимавшаяся за ними синева невысоких гор. У Таисьи все хозяйство было небольшое, как и сама изба, но зато в этом небольшом царил такой тугой порядок и чистота, какие встречаются только в раскольничьих домах, а здесь все скрашивалось еще монастырскою строгостью. Самосадские и ключевские раскольники хорошо знали дорогу в Таисьину избу, хотя в шутку и называли хозяйку "святою душой на костылях". Чуть что приключится с кем, сейчас к Таисье, у которой для всякого находилось ласковое и участливое словечко. Особенно одолевали ее бабы, приносившие с собой бесконечные бабьи горести. Много было хлопот "святой душе" с женскою слабостью, но стоило Таисье заговорить своим ласковым полушепотом, как сейчас же все как рукой снимало.
По своему ремеслу Таисья слыла по заводу "мастерицей", то есть домашнею учительницей. Каждое утро к ее избушке боязливо подбегало до десятка ребятишек, и тонкие голоса молитвовались под окошком:
-- Господи Исусе, помилуй нас!..
-- Аминь!..
"Отдавши" свой мастерской аминь, Таисья дергала за шнурок от щеколды, ворота отворялись, и детвора еще тише появлялась в дверях избы. Клали "начал" и усаживались с деревянными указками за деревянный стол в переднем углу. Изба у Таисьи была маленькая, но такая чистенькая и уютная, точно гнездышко. Лавки выкрашены желтою охрой, полати -- синею краской, иконостас в переднем углу и деревянная укладка с книгами в кожаных переплетах -- зеленой. На полу лежал чистенький половик домашней работы, а печка скрывалась за ситцевою розовою занавеской. Заходившие сюда бабы всегда завидовали Таисье и, покачивая головами, твердили: "Хоть бы денек пожить эк-ту, Таисьюшка: сама ты большая, сама маленькая..." Да и как было не завидовать бабам святой душеньке, когда дома у них дым коромыслом стоял: одну ребята одолели, у другой муж на руку больно скор, у третьей сиротство или смута какая, -- мало ли напастей у мирского человека, особенно у бабы? Даже Груздев, завертывавший иногда к Таисье "с поклончиком", оглядывал любовно ее сиротскую тесноту и смешком говорил: "Кошачье тебе житье, Таисья... Живешь себе, как мышь в норке, а мы и с деньгими-то в другой раз жизни своей не рады!"
-- Ох, не ладно вы, родимые мои, выговариваете, -- ласково пеняла Таисья, покачивая головой. -- Нашли кому позавидовать... Только-только бог грехам нашим терпит!
Дома Таисья ходила в синем нанковом сарафане с обшитыми желтой тесемочкой проймами. Всегда белая, из тонкого холста рубашка, длинный темный запон и темный платок с глазками составляли весь костюм. В своих мягких "ступнях" из козловой кожи Таисья ходила неслышными шагами, а дома разгуливала в одних чулках, оставляя ступни, по старинному раскольничьему обычаю, у дверей. Ее красивое, точно восковое лицо смотрело на всех с печальною строгостью, а темные глаза задумчиво останавливались на какой-нибудь одной точке.