Смекни!
smekni.com

Три конца (стр. 77 из 80)

-- Других? Нет, уж извините, Леонид Федорыч, других таких-то вы днем с огнем не сыщете... Помилуйте, взять хоть тех же ключевлян! Ах, Леонид Федорович, напрасно-с... даже весьма напрасно: ведь это полное разорение. Сила уходит, капитал, которого и не нажить... Послушайте меня, старика, опомнитесь. Ведь это похуже крепостного права, ежели уж никакого житья не стало... По душе надо сделать... Мы наказывали, мы и жалели при случае. Тоже в каждом своя совесть есть...

Голиковский не дал кончить, а, положив руку на плечо Луке Назарычу, сухо ответил:

-- Я очень уважаю вас, Лука Назарыч, но не люблю, когда люди суются в чужие дела.

Он круто повернулся и ушел к себе в кабинет.

-- Как в чужие? -- крикнул ему вслед Лука Назарыч. -- Ты здесь чужой, а мы-то свои все... Это наше кровное дело.

Постояв с минуту, старик махнул рукой и побрел к выходу. Аристашка потом уверял, что Лука Назарыч плакал. На площади у памятника старика дожидался Овсянников. Лука Назарыч шел без шапки, седые волосы развевались, а он ничего не чувствовал. Завидев верного крепостного слугу, он только махнул рукой: дескать, все кончено.

XI

Заводы остановились, "жила" опустели. Половина изб стояла с заколоченными окнами. Лето прошло невеселое: страдовали старики да бабы с подростками. Почти все мужское взрослое население разбрелось куда глаза глядят, побросав дома и семьи. Случилось что-то стихийно-ужасное, как поветрие или засуха. На покосах больше не пели веселых песен и не курились покосные огоньки, точно пронеслось мертвое дуновение. Раньше на время делалась мертвой только одна фабрика, а теперь замерло вместе с фабриками и все жилое. Картина получилась ужасная, точно после военного разгрома. Последним уехал сам Голиковский. Он поступил на другое место с еще большим жалованьем, как "человек твердого характера".

В Ключевском заводе безмолвствовали все три конца, как безмолвствовала фабрика и медный рудник. По праздникам на базаре не толпился народ, а вечером домой с пасева возвращалось всего десятка два коров. Не было жизни, не было движения, не было трудового шума, который поднимался вместе с зарей. Петр Елисеич попрежнему оставался в господском доме в ожидании назначения нового главного управляющего, а пока мог наблюдать только за сохранением пустовавшей фабрики и медного рудника. Он по привычке аккуратно поднимался в пять часов и отправлялся с деловым видам по знакомой дороге на фабрику. На плотине у спуска к доменному корпусу его уже ждал остававшийся попрежнему сторожем Слепень. Он стоял без шапки, молча кланялся и сейчас же отбивал на работу. Петр Елисеич спускался вниз и завертывал в доменный корпус, где теперь жил, как дома, остававшийся без дела мастер Никитич. Он сильно постарел, а борода сделалась совсем седой.

-- Что новенького, Петр Елисеич? -- спрашивал Никитич, вытягиваясь перед управителем в струнку.

-- А скоро назначат нового управляющего, -- отвечал Петр Елисеич. -- Ну, а ты как тут живешь?

-- Живу, родимый мой, как сизый голубь... День прошел, и слава богу.

Они вдвоем обходили все корпуса и подробно осматривали, все ли в порядке. Мертвым холодом веяло из каждого угла, точно они ходили по кладбищу. Петра Елисеича удивляло, что фабрика стоит пустая всего полгода, а между тем везде являлись новые изъяны, требовавшие ремонта и поправок. Когда фабрика была в полном действии, все казалось и крепче и лучше. Явились трещины в стенах, машины ржавели, печи и горны разваливались сами собой, водяной ларь дал течь, дерево гнило на глазах.

-- Отчего это, Никитич, все рушится так скоро? -- спрашивал Петр Елисеич, указывая на все эти признаки начинавшегося разложения. -- Если бы фабрика была в полном ходу, этого бы не было...

-- Не было бы, родимый мой... Все равно, как пустой дам: стоит и сам валится. Пока живут -- держится, а запустел -- и конец. Ежели здорового человека, напримерно, положить в лазарет, так он беспременно помрет... Так и это дело.

-- Что же, правильно, -- соглашался Петр Елисеич.

-- Уж это завсегда так...

Бездействовавшая фабрика походила на парализованное сердце: она остановилась, и все кругом точно омертвело. Стоявшая молча фабрика походила на громадного покойника, лежавшего всеми своими железными членами в каменном гробу. Именно такое чувство испытывал Петр Елисеич каждый раз, когда обходил с Никитичем фабричные корпуса.

Никитич сторожил фабрику совершенно добровольно, как добровольно Петр Елисеич каждое утро делал свой обход, -- оба отлично понимали друг друга. Однажды Никитич сообщил по секрету удивительную вещь.

-- Этак вечерком лежу я в формовочной, -- рассказывал Никитич таинственным полуголосом, -- будто этак прикурнул малость... Лежу и слышу: кто-то как дохнет всею пастью! Ей-богу, Петр Елисеич... Ну, я выскочил в корпус, обошел все, сотворил молитву и опять спать. Только-только стану засыпать, и опять дохнет... Потом уж я догадался, что это моя-то старуха домна вздыхала. Вот сейчас провалиться...

С фабрики Петр Елисеич шел на медный рудник, где его ждал Ефим Андреич. Старый рудничный смотритель находился в ужасной тревоге: оставленная медная шахта разрушалась на глазах. Главное, одолевала жильная вода, подкапывавшаяся где-то там в таинственной глубине, как вор. Если Никитич слышал дыхание своей домны, то Ефим Андреич постоянно чувствовал, как его шахта напрасно борется с наступающим на нее врагам -- водой. Это было ужасно, как ужасно видеть захлебывающегося человека. Припав ухом к земле, Ефим Андреич слышал журчание сочившейся воды, слышал, как обваливалась земля, а враг подходил все ближе и ближе. Рискуя собственною жизнью, он несколько раз один спускался по стремянке и ползал по безмолвным штольням и штрекам, как крот. Новые работы еще держались, но старые быстро наполнялись водой. Откуда только эта вода и бралась? И вода особенная: студеная, темная, тяжелая и зловещая, какая бывает только в рудниках. Холод смерти проникал все, как разлагавшийся труп. Ефим Андреич мог только вздыхать...

Иногда с рудника Петр Елисеич завертывал к Ефиму Андреичу напиться чаю, а главным образом, поговорить о разных разностях. Ефим Андреич выписывал "Сын отечества" и усиленно следил за политикой, так что тема для разговоров была неисчерпаема.

-- Опять поговорили о политике? -- говорила Нюрочка, если отец заставлял ее ждать с обедом.

-- Да... немножко...

Нюрочка стала замечать, что вообще с Петром Елисеичем творится что-то неладное: он стал забываться, был ужасно рассеян и вообще изменялся на глазах. Нюрочка нарочно посылала за о.Сергеем, чтобы развлечь отца. Вася Груздев, живший теперь в Ключевском заводе, в счет не шел: он был своим человеком в доме. Дела у Груздева расстроились окончательно, так что всю торговлю в Ключевском заводе он передал сыну. Но это было немного поздно: приказчики успели растащить все, так что даже подсчитать их не было никакой возможности. Да и душа у Васи не лежала к торговле. Он даже смущался тем, что сделался сидельцем. Передом ноги подействовал на него решающим образом: прежнего сорванца как не бывало. Конечно, дело тут было не в ноге, а в том влиянии, которое произвела на него Нюрочка. Вася только через нее увидел себя и неучем и дрянным человеком. Ему сделалось ужасно совестно за свою беспорядочную жизнь, и он потихоньку начал учиться, чтобы догнать Нюрочку хоть немного. Переезд в Ключевской завод окончательно переделал его, и Вася откровенно признался Нюрочке в своих недостатках, пороках и слабостях, а также и в том, что искренне желает исправиться и прежде всего учиться. Это духовное воскресение привело Нюрочку в восторг, и она предложила свои услуги по части занятий.

-- Через год вы можете быть народным учителем, -- с наивною серьезностью говорила она, как старшая сестра. -- Не унывайте.

-- Я буду стараться, Анна Петровна.

Ах, какое это было хорошее время, время розовых надежд, веры и счастливых молодых грез!.. Сознавая собственную неподготовку, Нюрочка сама училась с лихорадочною энергией. Раньше занятия шли только по обязанности, под влиянием отца, а теперь они получили самостоятельный и глубокий внутренний смысл. Заниматься Вася мог только по вечерам, когда кончал торговлю. Он обыкновенно приходил к вечернему чаю и терпеливо ждал, когда Нюрочка освободится. Занятия происходили в зале, а Петр Елисеич шагал по ней из угла в угол, заложив руки за спину. Он тоже занимался с Васей, но по своему методу, путем бесед и рассказов. Старик сам увлекался, когда начинал рассказывать о чудесах современной техники, о том страшном движении вперед, которое совершается сейчас на европейском Западе, о том, что должно сделать у нас. Ах, если бы можно было зажить сначала, -- ведь теперь открыты все пути, не то что в глухое крепостное время. И сколько работы молодым поколениям, святой, необходимой работы!.. Потухавшие глаза старика разгорались, и он переживал каждый раз восторженное настроение, выкупавшееся потом старческою апатией и тоской.

-- Я, папа, непременно поеду за границу, -- мечтала вслух одушевлявшаяся Нюрочка. -- Все увижу своими глазами.

-- Следует съездить, -- соглашался Петр Елисеич, -- следует... Хотя бы для того одного, чтобы сделалось совестно за окружающую родную действительность.

Эти разговоры о поездке Нюрочки отзывались в душе Васи режущею болью, и на время эта чудная девушка точно умирала для него. Да, она уедет и не вернется, а он так и останется на всю жизнь сидельцем. Вася квартировал в новом доме солдата Артема и через Домнушку знал все заводские новости. Веселого в них ничего не было: всех начинала донимать быстро разраставшаяся нужда. Заработков не было, и проедали последнее. Солдат Артем сумел выжать деньги и из этой беды, выдавая харчи и разный лежалый товар под заклад одежи и разной другой домашности. Операция оказалась чрезвычайно выгодною, и каждую неделю Артем отправлял несколько возов с одежей, конскою сбруей и разною рухлядью куда-то на золотые промыслы, где все это продавалось уже по настоящей цене. Другие торгаши сидели без дела, а солдат набивал мошну. По улицам стали бродить нищие десятками, чего раньше и "в заводе" не было. Да и семейные люди сидели впроголодь. Все надежды и упования увезли с собой по разным местам те, кто еще был в силах и надеялся найти работу. Особенно жутко приходилось разному сиротству, изработавшимся на огненной работе старикам и вообще всем тем, кто жил в семье из-за готового хлеба и промышлял по части разной домашности.