Впрочем, в третьей главе намечается еще одна вариация этой темы, которая зазвучит в полную силу в пятой главе. Слияние с Россией невозможно только в реальном настоящем. Но герою, кроме светлых воспоминаний о призрачном прошлом, открыты воспоминания о посмертном будущем, где, он уверен, состоится его воссоединение с родиной. Герой читает Гоголя и вот что там находит: ”Долее, как можно долее буду в чужой земле. И хотя мысли мои, мое имя, мои труды будут принадлежать России, но сам я, но бренный состав мой, будет удален от нее”. Снова тема идеального слияния с Россией. Конечно, можно было бы усомниться в том, что, цитируя именно этот отрывок из Гоголя, Набоков имел в виду и себя. Но та же тема возникает и в пятой главе, причем в гораздо более прямой форме, так что места для сомнений не остается.
Представлена в третьей главе и тема физического соединения с нелюбимым чужим, причем это чужое - гротескное, искусственное, страшное и утомительно повторяющееся. ”Зелень лип, чернота асфальта, толстые шины, прислоненные к решетке палисадничка... рекламная молодуха, с сияющей улыбкой показывающая кубик маргарина, синяя вывеска трактира, серые фасады домов, стареющих по мере приближения к проспекту, - все это в сотый раз мелькнуло мимо него... Над порталом кинематографа было вырезано из картона черное чудовище на вывороченных ступнях... На зеленой скамейке, спиной к улице, грелся щуплый, с крашеной бородкой, старик в пикейных гетрах, а против него, через тротуар, пожилая, румяная нищая с отрезанными до таза ногами, приставленная, как бюст, к низу стены, торговала парадоксальными шнурками... задние, сплошные, аспидно-черные стены отвернувшихся домов в глубине были в странных... белесых разводах”. Заметим, что чертами уродства или неестественности (зелень лип на фоне черного асфальта, вывороченные ступни нарисованного мужчины, крашеная бородка старика, отрезанные ноги нищей, отвернувшиеся дома) равно отмечены чужой и даже враждебный пейзаж, чужая реклама и чужие люди.
Второй круг (главы вторая и четвертая).
Эти две главы, обрамляющие третью, реализуют обе ипостаси главной темы. Во второй главе представлен мотив разъединенности с родным, близким, любимым, между тем как в четвертой - мотив соединения с чужим, чуждым, постылым.
Вторая глава - это несостоявшаяся книга героя об отце, знаменитом естествоиспытателе и путешественнике, собирателе бабочек, которую Годунов-Чердынцев очень хотел, но так и не смог написать. Отец для Годунова-Чердынцева - не только предмет безграничной сыновней любви, но и идеал творческой личности. Чтобы понять роль этого образа в композиции всего романа, необходимо процитировать хотя бы несколько посвященных ему текстов.
”Он был наделен ровным характером, выдержкой, сильной волей, ярким юмором; когда же он сердился, гнев его был как внезапно ударивший мороз... Он, перебивший на своем веку тьму тьмущую птиц, не мог мне простить лешенского воробья, подстреленного мной из монтекристо... Он не терпел мешканья, неуверенности, мигающих глаз лжи, не терпел ничего приторного и притворного, - и я уверен, что уличи он меня в физической трусости, то меня бы он проклял... Он был счастлив среди еще недоназванного мира, в котором он при каждом шаге безымянное именовал”. В походе ”перед сном, в ненастные вечера он читал Горация, Монтэня, Пушкина, - три книги, взятых с собой”. ”Мне хотелось бы с такой же относительной вечностью удержать то, что быть может я всего более любил в нем: его живую мужественность, непреклонность и независимость его, холод и жар его личности, власть над всем, за что он ни брался... Мне нравилась, - я только теперь понимаю, как это нравилось мне, - та особая вольная сноровка, которая появлялась у него при обращении с лошадью, с собакой, с ружьем, птицей или крестьянским мальчиком с вершковой занозой в спине, - к нему вечно водили раненых, покалеченных, даже немощных, даже беременных баб... Мне нравилось то, что в отличие от большинства не-русских путешественников... он никогда не менял свою одежду на китайскую, когда странствовал; вообще держался независимо; был до крайности суров и решителен в своих отношениях с туземцами, никаких не давая поблажек мандаринам и ламам; на стоянках упражнялся в стрельбе, что служило превосходным средством против всяких приставаний... Я еще не все сказал; я подхожу к самому может быть главному. В моем отце и вокруг него, вокруг этой ясной и прямой силы было что-то, трудно передаваемое словами, дымка, тайна, загадочная недоговоренность... Когда крушились границы России и разъедалась ее внутренняя плоть, вдруг собрался покинуть семью ради далекой научной экспедиции”, в которой, по-видимому, и погиб. ”Как, как он погиб? От болезни, от холода, от жажды, от руки человека? ...Расстреляли ли его в дамской комнате какой-нибудь глухой станции... или увели его в огород темной ночью и ждали, пока проглянет луна? Как ждал он с ними во мраке? С усмешкой пренебрежения. И если белесая ночница маячила в темноте лопухов, он и в эту минуту, Я ЗНАЮ, проследил за ней тем же поощрительным взглядом, каким, бывало, после вечернего чая, куря трубку в лешинском саду, приветствовал розовых посетительниц сирени”.
Итак, замечательная книга осталась ненаписанной. В образе этой ненаписанной книги об отце с поразительной силой реализована ностальгическая тема вечной разъединенности с родным и любимым, И хотя сознание невосполнимости утраты - то ли у героя, то ли у самого Набокова - может быть частично компенсировано возможностью в любой момент создать равновеликую действительности словесную картину прошлого, все же горькая ностальгическая нотка остается и послушно выполняет ту роль, которая назначена ей Набоковым в структуре романа.
Перейдем к четвертой главе. Это - текст в тексте, а именно, написанная и опубликованная героем книга о Чернышевском, который изображен Годуновым-Чердынцевым в издевательски-карикатурном, подчеркнуто утрированном виде. Ее структурная роль может быть правильно оценена только в оппозиции ”разъединенность с родным - слияние с чужим”. В отличие от ненаписанной книги о любимом отце книга о нелюбимом Чернышевском была написана, и соединение с чужим получило материальное закрепление. Чтобы образ слияния с чужим приобрел необходимую выразительную силу, надо было сделать героя этой второй книги полным антиподом того идеала творца и человека, каким был отец Федора Константиновича. Нарочитая утрированность образа Чернышевского объясняется скорее этой композиционной задачей, чем аристократическим снобизмом Набокова.
Образ Чернышевского наделен всеми чертами, которые были ненавистны Набокову. У Чернышевского нет вкуса к жизни - ехал по России, по тем местам, где мчалась гоголевская тройка, и ни разу не выглянул из окна, поскольку был занят чтением книги. Не отличал плуга от сохи; путал пиво с мадерой; не мог назвать ни одного лесного цветка, кроме дикой розы; но, впрочем, считал, что все это и не нужно, восполняя всякий недостаток конкретного знания какой-нибудь нехитрой общей мыслью. В своей научной и художественной деятельности и вкусах был ”совершенным буржуа”, т.е. человеком некомпетентным и примитивным. Не имея представления о технике, пять лет изобретал перпетуум-мобиле; гениального Лобачевского считал ”круглым дураком”, Дарвина упрекал в недельности, а Уоллеса (независимо от Дарвина открывшего законы эволюции биологических видов) - в нелепости. Фета называл идиотом, каких мало на свете, Жорж Санд ставил намного выше Гомера, Шекспира и Гоголя, Пушкина считал слабым подражателем Байрона. Сам же не умел ни мыслить, ни писать. ”Забавно-обстоятельный слог... застревание мысли в предложении и неловкие попытки ее оттуда извлечь... долбящий, бубнящий звук слов, ходом коня передвигающийся смысл в мелочном толковании своих мельчайших деталей, прилипчивая нелепость этих действий (словно у человека руки были в столярном клее, и обе были левые), серьезность, честность, вялость, бедность...” Чернышевский, наконец, был беспомощен в практических делах, слаб здоровьем, плаксив, не умел плавать, ездить верхом, никогда ничего не мог починить, но все бил, пачкал, портил. И жизнь мстила ему, обращая против него даже то, что он делал с самыми благими намерениями. Будучи сам чистым человеком, Чернышевский воспел бордель (пошлейшие сцены свободной любви в фаланстере, когда во время коллективного танца то одна, то другая парочка вдруг уединяется, чтобы потом вновь присоединиться к танцующим). На каторге от нечего делать выкапывал каналы - и чуть не затопил жизненно важную для вилюйцев дорогу. Та же несуразность, неуклюжесть, неумелость с женой, которая изменяла ему с его ближайшими друзьями и с любым встречным - студентом, польским эмигрантом, жандармским ротмистром.
Третий круг (главы первая и пятая).
Начнем с первой главы и упомянем только ключевые эпизоды, в которых развивается основная тема романа.
Реальное соединение с чужим. На одном из тех эмигрантских литературных вечеров, которые Годунов-Чердынцев принужден время от времени посещать, он слушает глупую, претенциозную, темную и варварски написанную ”философскую трагедию” из жизни античной Греции, где фигурируют ”Одинокий спутник”, ”Торговка лилий”, ”Торговка разных цветов”, а хор, как в плохом переводе дебатов в английском парламенте, одобрительно говорит ”Слушайте, слушайте!”.
Вторая враждебная сила, неотвязно преследующая Годунова-Чердынцева, - это страна, в которой он принужден жить и в которой все ему ненавистно. ”Боже мой, как я ненавижу все это, лавки, вещи за стеклом, тупое лицо товара и в особенности церемониал сделки, обмен приторными любезностями до и после! А эти опущенные ресницы скромной цены... благородство уступки... человеколюбие торговой рекламы... все это скверное подражание добру...” Его квартирохозяйка - крупная хищная немка” с пробором в гофрированных волосах и ”дрожащими мешками щек”. Есть еще ”зажиточные берлинские швейцары с жирными женами, принадлежавшие из мещанских соображений к коммунистической партии”. Под стать всему этому и природа, окружающая героя: ”На тихой улочке за церковью, в пасмурный июньский день, осыпались акации, и темный асфальт вдоль панели казался запачканным в манной каше”.