Смекни!
smekni.com

Как понимать "Дар" В. Набокова (стр. 3 из 3)

Реальная разлученность с близким. Покинув вечер с поэтом Кончеевым, очень близким Федору Константиновичу по духу, вкусам, любви к интеллектуальной свободе и даже масштабу дарования, Федор Константинович мечтает с ним поговорить. Начинается изысканная и затейливая беседа о литературе со всеми атрибутами утонченной духовности. Однако в конце беседы выясняется, что она от начала до конца придумана Федором Константиновичем, который одновременно играл и свою собственную роль, и роль своего собеседника. Контакт с родственной душой происходит исключительно в воображении героя.

Все грани темы - реальное соединение с чужим, реальная разлука с родным, сублимированное соединение с родным - представлены и в одном из включенных в первую главу стихотворений. Особая функция этого стихотворения подчеркнута тем обстоятельством, что Набоков подробно, на протяжении нескольких страниц описывает весь процесс его мучительного вызревания в сознании Годунова-Чердынцева: ”Спустя три часа опасного для жизни воодушевления и вслушивания, он наконец выяснил все, до последнего слова... На прощание попробовал вполголоса эти хорошие, теплые, парные стихи.

Благодарю тебя, отчизна,

за злую даль благодарю!

Тобою полн, тобой не признан,

я сам с собою говорю.

И в разговоре каждой ночи

сама душа не разберет,

мое ль безумие бормочет,

твоя ли музыка растет...

и только теперь поняв, что в них есть какой-то смысл, с интересом его проследил - и одобрил”.

В этой же главе несколько раз всплывает тема России. В характерном отрывке идея отъединенности от Родины выражена через образ слепоты: ”Он давно хотел как-нибудь выразить, что чувство России у него в ногах, что он мог бы пятками ощупать и узнать ее всю, как слепой ладонями”.

Пятая глава построена почти как зеркальное отражение первой. Образ реального соединения с чужим вновь обретает форму литературного собрания, еще более безобразного, чем в первой главе - это настоящий паноптикум уродцев: ”Ростислав Странный, страшноватый господин, с браслеткой на волосатой кисти”; ”пергаментная, с вороными волосами, поэтесса Анна Аптекарь”; ”старичок Ступишин, въедавшийся ложечкой в клин кофейного торта”; ”какой-то маленький бородатый мытарь”; ”нежный бледный старик, на вкус напоминавший яблочную пастилу”; ”безграмотный оборванец с тяжелым пьяным взглядом, пишущий обличительно-мистические стихи” и т.п.

Как и в первой главе, тема реального и непреодолимого соединения с чужим еще раз представлена образами берлинских улиц и парков. И хотя в пятой главе они освещены не тусклым осенним или зимним солнцем, а ярким летним, больше располагающим к оптимизму, да и настроение у Федора Константиновича приподнятое по случаю его литературных и личных удач, все же восприятие Берлина и Германии как чужого и чуждого мира остается непреодолимым. ”На террасе у входа в парк два скверных бронзовых боксера, тоже недавно поставленных, застыли в позах, совершенно противных гармонии кулачного боя: вместо его собранно-горбатой, кругло-мышечной грации получились два голых солдата, повздоривших в бане... На следующем углу автоматически заработал при его приближении кукольный механизм проституток, всегда стороживших там. Одна даже изобразила даму, замешкавшуюся у витрины... Вообще, я бы завтра же бросил эту тяжкую, как головную боль, страну, где все мне чуждо и противно, где роман о кровосмешении или бездарно-ударная, приторно-риторическая фигура, фальшиво-вшивая повесть о войне считается венцом литературы; где литературы на самом деле нет, и давно нет; где из тумана какой-то скучнейшей демократической мокроты... торчат все те же сапоги и каска”.

Тема реальной разлученности с близким в пятой главе вновь проведена через образ несостоявшейся встречи с Кончеевым, второй по счету. Снова, как и в первой главе, перед читателем разворачивается сверкающая умом и оригинальностью беседа-состязание двух равно образованных и равно талантливых людей, и снова оказывается, что обе партии в ней вел Федор Константинович, принявший за Кончеева похожего на него со спины молодого немца.

Представлена в пятой главе и тема России, которая, однако, возникает здесь в другом повороте. ”А когда мы вернемся в Россию? - спрашивает Федор Константинович в письме к матери. - ... Мне-то, конечно, легче, чем другому, жить вне России, потому что я наверняка знаю, что вернусь, - во-первых, потому что увез с собой от нее ключи, а во-вторых, потому что все равно когда, через сто, через двести лет, - буду жить там в своих книгах, или хотя бы в подстрочном примечании исследователя”. С прозорливостью, присущей гению, Набоков предвидел воссоединение с Россией, но только идеальное, посмертное. Эта же мысль звучит и в реплике Зины: ”Я думаю, ты будешь писателем, какого еще не было, и Россия будет прямо изнывать по тебе, - когда слишком поздно спохватится”.

Отметим, наконец, что в пятой главе продолжается тема неутоленной любви к Зине. Герой стоит ночью перед ее комнатой: ”Какая нелепая пытка. Войти, войти... Кто бы узнал? Люди, как Щеголевы, спят бесчувственным, простонародным, стопроцентным сном. Зинина щепетильность: ни за что не отопрет на звон ногтя. Но она же знает, что я стою в темной передней и задыхаюсь. Эта запретная комната стала за последние месяцы болезнью, обузой, частью его самого, но раздутой и опечатанной: пневматораксом ночи”. В другом эпизоде: ”Навстречу Федору Константиновичу прошла молоденькая, с бутылкой молока, девица, похожая чем-то на Зину - или, вернее, содержавшая частицу того очарования... которое он находил во многих, но с особенной полнотой в Зине... оглянувшись и уловив какую-то давно знакомую, золотую, летучую линию, тотчас исчезнувшую навсегда, он мельком почувствовал наплыв безнадежного желания, вся прелесть и богатство которого были в его неутолимости”.

Четвертый круг (эпиграф и онегинская строфа).

Весь текст ”Дара” принадлежит Годунову-Чердынцеву.

Исключением являются два небольших фрагмента, авторство которых Набоков явным образом оставляет за собой - эпиграф в начале романа и онегинская строфа в конце. Эти два фрагмента представляют самое последнее - внешнее - замыкание ”Дара” и играют в его композиции решающую роль.

Начнем с эпиграфа, который звучит так: ”Дуб - дерево. Роза - цветок. Олень - животное. Воробей - птица. Россия - наше отечество. Смерть неизбежна”. Эти фразы представлены как примеры из Учебника русской грамматики, т.е. как некие прописные истины. И действительно, каждая из них по отдельности выглядит как намеренный трюизм, а дразнящая сознание загадка возникает только в результате их соединения. Если учесть, что никакого Смирновского, которому Набоков приписывает авторство учебника, в природе не существовало, получается совершенно естественная интерпретация: первые пять фраз создают сборный образ России и ее природы - величайшей любви Набокова, а последняя фраза - это универсальный образ вечной разлуки. Единственный способ связать неожиданно возникающий образ разлуки с образами самых дорогих Набокову вещей - это признать, что в эпиграфе выражена фатальная непреодолимость отчужденности от родного, или, что то же самое, преодолимостъ отчуждения ценой жизни.

Последняя тема неотвязно преследовала Набокова. Помимо ”Дара” ей посвящен ”Подвиг” и другие его вещи, из которых я процитирую следующее стихотворение:

Бывают ночи - только лягу,

В Россию поплывет кровать.

И вот ведут меня к оврагу,

Ведут к оврагу убивать.

Проснусь - и в темноте со стула,

Где спички и часы лежат,

В глаза, как пристальное дуло,

Глядит горящий циферблат.

Закрыв руками грудь и шею, -

Вот-вот сейчас пальнет в меня,

Я взгляда отвести не смею

От круга тусклого огня.

Оцепенелого сознанья

Коснется тиканье часов.

Благополучного изгнанья

Я снова чувствую покров.

Но, сердце, как бы ты хотело

Чтоб это вправду было так:

Россия, звезды, ночь расстрела,

И весь в черемухе овраг.

Итак, с первых же слов романа задается его трагическая ключевая нота - тема фатальной и непреодолимой отчужденности от родного. Перейдем теперь к его последним словам.

Они, как уже было сказано, имеют вид онегинской строфы: ”Прощай же, книга! Для видений - отсрочки смертной тоже нет. С колен поднимется Евгений, - но удаляется поэт. И все же слух не может сразу расстаться с музыкой, рассказу дать замереть... судьба сама еще звенит, - и для ума внимательного нет границы - там, где поставил точку я: продленный призрак бытия синеет за чертой страницы, как завтрашние облака, - и не кончается строка”.

Здесь есть несколько загадок нарастающей степени сложности. При этом явным образом выражена надежда автора на то, что ”внимательный ум” сумеет их разгадать. Первая загадка предельно проста - надо догадаться, что роман заключается стихами. Чтобы разгадать вторую, от читателя требуется чуть больше - опознать в них онегинскую строфу. Но самое главное идет дальше - надо понять, зачем Набокову понадобилась эта аллюзия к Пушкинскому роману. По-видимому, ради той сцены, на которой фиксируется внимание читателя. Это - сцена окончательного прощания Онегина с Татьяной, вслед за которой Пушкин прощается и со своим читателем, и со своими любимыми героями:

”Блажен, кто праздник жизни рано

Оставил, не допив до дна

Бокала полного вина,

Кто не дочел ее романа

И вдруг умел расстаться с ним,

Как я с Онегиным моим”.

Набоков тоже прощается и со своей книгой, и с читателями, и со своими героями. Читатель ”Дара”, как читатель ”Онегина”, волен перейти физическую границу романа и продлить его так, как он захочет, - ”строка не кончается”. Но очевидно, что Татьяна будет верна своему слову, и Онегину не суждено соединить с ней свою жизнь. То же ждет и Годунова-Чердынцева, хотя и по другой причине. Когда герои в самом конце романа, проводив в другой город родителей Зины, возвращаются теперь уже в свой дом, испытывая ”груз и угрозу счастья”, они еще не знают, что попасть в него не смогут. Из сообщенных ранее деталей читателю ”Дара” (но не его героям) известно, что ни у него, ни у нее нет от него ключей. Годунову-Чердынцеву не суждено обладать Зиной иначе, как в воображении. Он, как и придумавший его Набоков, до конца жизни обречен на соединение с чужим и отчуждение от родного.