Смекни!
smekni.com

Чехов в творческом сознании Г. Газданова (стр. 2 из 3)

Вся сюжетно-поэтическая структура последнего романа вызывает отчетливое ощущение вторичности. В авторской рукописи есть краткое изложение смысла его эпилога: «Важно: О Эвелине. Эпилог — он должен производить впечатление, будто нечто подобное уже было, но только не в реальности, а в воображении, и что ничего не может быть лучше этого: что-то, чему предшествовали годы тщетных ожиданий, наконец, происходит» [цит. по: Диенеш, 187]. Однако ощущение того, что «нечто подобное уже было», возникает уже в начале романного текста. В поэтике это отражается на неразвернутости действия, описательности, доминировании рассказа над показом. Газданову словно бы уже не интересно прописывать детально то, что является не только его собственным, но и общелитературным дежавю. Поэтому и «чеховские» фрагменты романа пишутся словно бы «усталым» пером. Вероятно также, что для автора, всю жизнь описывавшего одиночество своего героя, сама тема дружбы была несколько искусственной. Не привыкшая к изображению дружеских отношений, его творческая мысль оказалась в этом бессильной, что видно на многочисленных примерах диалогов персонажей, отличающихся затянутостью, обилием общих мест. Приведем для примера беседу «я»-повествователя с Мервилем:

Когда мы дошли до его автомобиля, он спросил:

— Ты здесь один?

Я утвердительно кивнул головой.

— Поедем ко мне, — сказал он. — Я живу возле Канн. У меня тяжело на душе, и я к тебе обращаюсь за дружеской помощью. Поедем ко мне, пробудем вместе несколько дней. Ты мне расскажешь о своей работе.

— Хорошо, — сказал я. — Завтра утром мы вернемся в мою гостиницу, чтобы взять вещи, которые мне необходимы. На несколько дней я в твоем распоряжении [Газданов, 1996, II, 560]

Этот разговор — развернутый речевой штамп (у меня тяжело на душе, я к тебе обращаюсь за дружеской помощью, ты мне расскажешь о своей работе, я в твоем распоряжении). Диалог героев словно перенесен в роман из какого-то учебного разговорника. В той же манере изображается и их пребывание в доме Мервиля, который, как выясняется ниже, «он купил несколько лет назад у какого-то разорившегося миллионера» [Там же 585]. И сама покупка дома, и его описание («Огромные, во всю стену, окна выходили в сад, кончавшийся аллеей, деревянные переплеты которой были густо обвиты плющом. Аллея вела к железным воротам, выходившим на одну из тихих улиц, недалеко от Булонского леса» [Там же]) также достаточно шаблонны, лишены ярких индивидуализирующих деталей и рассчитаны только на одно — показать материальную обеспеченность Мервиля.

Особенно отчетливо это видно на фоне чеховских усадебных зарисовок с их поэтическим изяществом, обилием конкретизирующих деталей. Приведем для примера описание дома с мезонином из одноименного рассказа:

Однажды, возвращаясь домой, я нечаянно забрел в какую-то незнакомую усадьбу. Солнце уже пряталось, и на цветущей ржи растянулись вечерние тени. Два ряда старых, тесно посаженных, очень высоких елей стояли, как две сплошные стены, образуя мрачную красивую аллею. <…> Потом я повернул на длинную липовую аллею. И тут тоже запустение и старость… Я прошел мимо белого дома с террасой и с мезонином, и передо мною неожиданно развернулся вид на барский двор и на широкий пруд с купальней, с толпой зеленых ив, с деревней на том берегу, с высокой узкой колокольней, на которой горел крест, отражая в себе заходившее солнце» [Чехов, 41— 42].

Здесь можно выстроить достаточно длинный литературный ряд, в который, кроме чеховских, войдут произведения Тургенева, Салтыкова-Щедрина, Бунина и др. Чехов находится в данном случае в превосходной сравнительной позиции, потому что, создавая окончательный вариант своего романа (работа над ним была завершена во второй половине 1960-х гг. [см.: Газданов, 1996, 783]), Газданов жил мыслями о его творчестве. Об этом говорит год создания его статьи — 1964-й. Видимо, она писалась к 60-летию со дня смерти писателя и была опубликована в том же году в «Новом журнале» (№ 76). Работа над статьей без сомнения была связана с погружением Газданова в творчество Чехова, перечитыванием его произведений. Вполне возможно, что, рисуя картину утопически благополучной жизни героя-эмигранта в окружении его французских друзей, он пытался выстроить художественную антитезу чеховскому взгляду на мир, предложить свои ответы на те вопросы, на которые у Чехова ответов не нашлось: «Что такое мир, в котором мы живем? Что такое жизнь? Что такое наша судьба? Можно ли найти какое-то гармоническое построение в этом бесконечном множестве противоречивых начал? Можно ли найти оправдание тому, что мы видим и знаем? Что такое смерть? Что такое любовь? Что такое мораль? Что такое зло?» [Газданов, 2009, III, 662]. Однако рационализация творческой задачи, «объяснимость» поэтических приемов (при этом Чехова он относит к разряду «самых замечательных» и «самых необъяснимых» писателей, причисляя к тем немногим, по его мнению, русским авторам, которых «можно назвать словом maître» [Там же, 656, 662]) оказались чреваты для него собственными художественными срывами. Чуткий к малейшим погрешностям в чужом тексте, он не замечает художественной неубедительности приведенных нами и подобных им фрагментов собственного романа. В качестве примера приведем одно из замечаний в статье Газданова «О Чехове», касающееся воспоминаний Л. А. Авиловой о ее отношениях с Чеховым:

Вот как Авилова, например, описывает свою встречу с Чеховым, я привожу очень короткую цитату. «Мы просто взглянули близко друг другу в глаза. У меня в душе точно взорвалась и ярко, радостно, с ликованием, с восторгом, взвилась ракета. Я ничуть не сомневалась, что с Антоном Павловичем случилось то же, и мы глядели друг на друга удивленные и обрадованные». Звучит это донельзя фальшиво. Но это, конечно, ничего не доказывает, кроме того, что Авилова была плохой писательницей [Там же, 654].

Поведение Авиловой и Чехова в этой сцене чрезвычайно напоминает любовную «жестикуляцию» героев Газданова. Как своеобразную автопародию можно представить ту часть романа, где один из друзей «я»-повествователя, Артур, решается написать на заказ мемуары бывшего уголовника Ланглуа, в которых тот хочет предстать перед публикой в образе романтической личности: «Как это ни странно, — излагает Артур суть записок Ланглуа в беседе с героем, — никакого действия там нет. И все такие фразы — “ Она посмотрела на меня, в ее глазах показались слезы”или “ Я задыхался от волнения, когда должен был ее встретить”. В общем, мелодраматический вздор, ты понимаешь? Я все это пишу, и надо тебе сказать, что это очень трудно. Главное, я не могу найти тона, в котором должен вестись этот рассказ, и не могу найти ритма» [Газданов, 1996, II, 703].

Однако воспоминания о «лирических» приключениях («о разных женщинах, с которыми он был связан, об их изменах, его огорчениях и так далее» [Там же]) не только составляют суть мемуаров Ланглуа, но и формируют центральную линию сюжета «Эвелины». Несколькими страницами ниже «я»-повествователь изображает свою беседу с героиней, выполненную в мелодраматической стилистике и образности Ланглуа:

— Ты знаешь, о чем я вспомнила, когда шла сюда? — сказала она. — О том, что ты мне как-то сказал: «Эвелина, пока мы существуем, Мервиль и я, что бы с тобой ни случилось, ты можешь прийти к нам, и твоя жизнь будет обеспечена, тебе не надо будет заботиться ни о крове, ни о пропитании».

— Надеюсь, ты не сомневаешься, что я готов это повторить?

— О, нет, — сказала она, в этом я никогда не сомневалась. Я это всегда знала.

<…>

Что-то меня поразило в ее интонации. Я посмотрел на нее — в ее глазах были слезы.

— Что с тобой? — спросил я. — В чем дело, Эвелина?

Она вытерла пальцем слезу, оттягивая вниз рот. Потом она сказала:

— Глупости, не обращай внимания… [Газданов, 1996, II, 709].

А ранее в том же стиле Ланглуа изображена сцена ожидания героем своей бывшей возлюбленной Сабины:

Я долго ждал ее, подняв воротник пальто и стоя за углом, так как она не хотела, чтобы кто-либо знал о моем присутствии. Было уже без четверти три, когда я услышал ее звонкие и тяжелые шаги. Она поровнялась со мной, я сразу забыл о том, что прождал ее на морозе три часа [Там же, 607].

«Плохое» письмо Ланглуа, таким образом, становится «обнажением приема», внедряющегося в повествовательную речь самого лирического героя-рассказчика. А его иронические размышления над природой людей типа Ланглуа превращаются в способ самоописания романного текста, что, вероятнее всего, остается для Газданова неосознанным:

…У меня складывается впечатление, что у этого старого преступника в отставке душа бедной горничной, которая читает со слезами бульварные романы, где описаны злодеи и добродетельные герои, испытывающие глубокие и благородные чувства [Газданов, 1996, II, 705].

Мне пришлось в жизни встречать людей такого типа… большинство из них действительно питало слабость к мелодраматическим эффектам, торжеству добродетели и наказанию порока [Там же, 706].

Но именно на подобных мелодраматических эффектах держится весь сюжет «Эвелины». Наибольшей концентрации они достигают в истории любви Мервиля и Луизы Дэвидсон, созданной по канве бульварного романа (по свидетельству В. Вейдле, в последние годы жизни Газданов увлекался такого рода чтивом, в первую очередь полицейскими романами [см.: Газданов, 2009, V, 456]): дорожное знакомство и ночь любви в вагоне поезда, ложный адрес на прощанье и долгие тщетные поиски Мервилем прекрасной незнакомки, неожиданная встреча в кабаре, бурный, но недолгий роман, прерванный новым исчезновением возлюбленной, вера Мервиля в ее непорочность, несмотря на множество улик уголовного плана, долгие и сложные поиски, поединок с соперником, завершившийся смертью последнего и тяжелым ранением Мервиля, его чудесное выздоровление и благополучное разрешение всех криминальных подозрений, связанных с прошлым Луизы, торжество правды Мервиля и брачное завершение запутанной истории. Использование «скомпрометированных» бульварной литературой сюжетных клише становится уже компрометирующим фактором для художественности газдановского романа.