Нам уже приходилось писать об употреблении / неупотреблении в речи русского местоимения первого лица я.
Что же представляет собой это я в индоевропейской предыстории? Естественно, оно соотносится с такими же односложными формами славянских и балтийских языков. Но переход к индоевропейским языкам ведет я к греч. ауш, латинскому ego, др.-инд. aham, авест. azsmи др. Таким образом, оно предстает как трехчленное партикульное сочетание: е + g/h/z/ + m. В ЭССЯ оно реконструируется как *egom. Неясными остаются: идентификация чередования е/а и объяснение того, почему в одних языках есть в этой форме j, а в других – нет. О.Н. Трубачев интерпретировал начальный j как необходимую вставку, для того чтобы избежать частых зияний, поскольку для Я частотна конструкция а + я, тогда было бы а..а. Возможна и другая концепция, по которой *j-восходит к релятивному форманту, соединяющему части высказывания. Так, о более древнем чисто разделительном характере относительного местоимения *jo писал еще Я. Гонда. См. также у К. Красухина: «Частица o/jo4стоявшая в начале предложения в крито-микенских текстах, обладала сильным фразовым ударением. Это не морфема генитива, а частица, подобная *de, т.е. выражающая противопоставление предшествующей конструкции и направленность на последнее сообщение». Тогда русское я может раскрываться в предыстории как четырехчленный катафорический комплекс, состоящий из четырех партикул: *j + е + gh' + от. Что же этот комплекс означает, если его перевести на современный язык русских частиц-партикул? Это: «а + вот + он + я\ Интересно, что именно так часто отвечают русские, имея в виду самого себя, на вопрос: А где такой-то? Таким образом, «скрытая память» языка сохранила семантическое тождество этого древнего четырехчленного катафорического комплекса, только переодев древние партикулы в новые одежды из того же мешка партикул, а старый комплекс свернула до неузнаваемого неспециалистами моносиллаба.
Но с этим словом, местоимением первого лица, связаны и другие интересные вещи. Те, кто признает изначальную компо-зитность этого местоимения, расчленяют его по-разному. Так, например, О. Семереньи пришел к выводу, что * – т было более ранним, и именно оно было личным окончанием глагола в первом лице: «Следовательно, значащим элементом в номинативе является не *eg, а – от; *eg– это элемент, который в качестве префикса присоединялся к местоимению *ет». То, что позднее первое лицо восходит к комплексу частиц, а собственно показателем первого лица является m-основа, признает также В.Н. Топоров. Эту форму он реконструирует как *eg'hom и пишет о ней: «и.-е. *eg'hom, как бы его ни членить,… состоит более чем из одного элемента, из двух по крайней мере». Первым элементом он считает дейктический элемент: *е-, *Н'е-, *H'ei– ? *H'Iи т.д. Вторым элементом – усилительную частицу: * – g'h-, * – gh– Но основное внимание он уделяет последнему элементу, с опорой на – т-, развивая идею совместного существования этой формы и той, которая выступает в родительном падеже и обычно трактуется как супплетивное образование для косвенных падежей у местоимения первого лица – т.е. *men. По мнению В.Н. Топорова, это *men связано с корнем «общементального значения» Memiserum«О, я несчастный' также важны тем, что демонстрируют возможность введения первого лица без интродуктивного построения 'вот + он + я', к которому на самом деле восходит индоевропейское «Я».
Достаточно сложное построение, однако близкое к указанным выше, предлагает для форм первого лица В.М. Иллич-Свитыч. Он перечисляет те языки, где т – основа связывается с первым лицом. Однако у автора явно возникают колебания в вопросе о том, что же считать исходной формой местоимения, а что – показателем косвенной основы. Он формулирует вывод следующим образом: «Наличие форманта косв. пад. – п- в форме gen. предполагает, по-видимому, что первоначальная форма те – выполняла функцию прямого падежа; введение специфического и.-е. новообразования – формы *hegHom в пот. вызвало изменение функций основы *те– В и-е., по-видимому, наличествовал вариант с предшествующим he-/ho –». Таким образом, вводящая конструкция у В.М. Иллича-Свитыча была элементом словоформы, вытеснившим в косвенные падежи исходное начало те-, которое в других языках ностратического пространства могло быть вытеснено формантом п-, также ставшим в свою очередь инициалью.
Однако для первого лица единственного числа в индоевропейском реконструируется еще одна форма. См. хеттское iik-, продолженное в германских местоименных формах, сохранивших много реликтовых элементов. К. Шилдз объясняет эту форму как контаминацию уже «ослабленного» первоначального дейксиса *и и дейктической частицы *к, обладающей семантикой 'hereandnow'. То есть и эта форма местоимения первого лица также есть первоначальный композит, а именно – комбинация дейктических элементов, очевидно, с тем же катафорическим значением вроде 'вот я'.
Все это можно было бы считать просто историей личных местоимений первого лица и не относить к явлениям «скрытой памяти», если бы это не имело отношения к одной скрытой тенденции различения двух конструкций, которую как раз демонстрирует именно русский язык. Дело в том, что в русском языке равно допустимы в речи и формы с представленным местоимением первого лица единственного числа: Я люблю хорошо заваренный чай, и формы без местоимения: Люблю хорошо заваренный чай. См. также в поэзии: Люблю тебя, Петра творенье и Я люблю этот город вязевый. То есть русский язык оказался интересным лингвисту для возможных новых выводов, находясь как бы в некоей середине, где по одну сторону помещаются языки с обязательным местоимением, и языки, где местоимение в речи практически почти всегда опускается. На эту особенность русского языка лингвисты не обращали пристального внимания, однако в последние годы появилась серия работ, начатых Ж. Брейяром и И. Фужерон, в которых демонстрируется, что за этим внешне не систематичным варьированием форм с местоимением и без него можно увидеть определенную тенденцию.
Эта тенденция такова: во-первых, местоимение возникает тогда, когда имеет место противопоставление – как контактное (Гости давно ушли, а я все продолжал обдумывать происшедшее), так и дистантное.
Интересно то, что связь местоимения с противопоставлением отмечалась для древних языков и отмечается для тех языков, где местоимение как правило отсутствует. То есть это, очевидно, одна из древнейших синтаксических реализаций сочинения при противопоставленности.
Далее. Во-вторых, местоимение первого лица появляется в русском языке при наличии в этом же высказывании других местоимений, часто контактных по отношению к нему, например: Он знает, что я ему этого не говорила; Честное слово, я их не видела и т.д. Интересно, что в старославянском, где употребление местоимения при противопоставлении обязательно, указанная выше ситуация я не требует.
Существует и ряд речевых штампов, когда, напротив, практически не употребляется я: Прошу слова; Слушаю Вас; Стреляю и т.д.
Однако основной вывод, который сделали Ж. Брейяр и И. Фужерон на материале современного русского языка, очень важен для объяснения контекстно-семантических отношений. А именно: я не употребляется тогда, когда говорящий полностью присоединяетсяк точке зрения Другого, я употребляется при несовпаденииточки зрения говорящего и точки зрения Другого,
Отсюда следуют два важных вывода. Во-первых, в семантику неприсоединения к точке зрения Другого как подвид органически входит и сообщение о Новом: новом событии, новой точке зрения, собственной новой акции. Во-вторых, существенно понять, что этим Другим может быть и сам говорящий. Люблю хорошо заваренный чай! может утверждать человек, говоривший это много раз и еще раз в этой своей любви убедившийся. Поэтому А. Пушкин убежден в своей любви к Петербургу и повторяет это не раз: Люблю твой строгий, стройный вид… С. Есенин же понимает, что его любовь к дряхлой Москве может быть оспорена: хоть обрюзг он и одряб., но, споря с этим, он утверждает: Я люблю этот город вязевый…
Эта тенденция хорошо прослеживается и на самом простом бытовом уровне. – Ну, ты идешь? – Иду, иду, – подтверждает жена. Ср.: Ну, ты идешь? – Я иду.
Теперь можно снова обратиться и к партикулам, и к «скрытой памяти», эффектно подтверждающейся именно этой сохранившей архаику русской особенностью. Итак, я – это катафорическая комбинация партикул. Естественно, что эта объявленность себя, своей точки зрения и должна связываться с противопоставлением, с объявлением нового, началом текста, с несогласием. Легко представить себе, что официант говорил: Слушаю-с, а начальник: Я слушаю. Гораздо труднее ответить на вопрос о том, почему одни языки грамматикализовали обязательность местоимений при финитных глаголах, другие – грамматикализовали практическое отсутствие местоимений, а русский язык почему-то сохранил в неявном виде это тонкое семантическое различие.
На связь «скрытой памяти» и партикул можно привести еще несколько примеров. Так, в частности, А.И. Рыко исследовала дистрибуцию окончаний 3-го лица настоящего времени глагола в северо-западных русских говорах. В работе приводятся данные о том, что в 3-м лице глагола может быть на конце флексия t или f или этой флексии нет. На первый взгляд, здесь представлена именно свобода выбора варианта: у одних информантов чаще один вариант, а у других – другой. Количественные показатели, по ее данным, меняются даже от деревни к деревне. Однако, в соответствии с выдвинутым нами выше положением о статусе «скрытой памяти», намечается некая тенденция, которая все же пробивает дорогу к исследователю. Что же это за тенденция? Как пишет А.И. Рыко, «применительно ко всем этим системам можно говорить о противопоставлении актуальных и неактуальных значений презенса, причем актуальные значения характеризуются преимущественным употреблением флексии – t, а неактуальные – преимущественным употреблением флексии - 0».