Смекни!
smekni.com

Лирика Георгия Иванова (стр. 3 из 4)

(Холодок у виска)

Синеватое облако

И еще облака...

И старинная яблоня

(Может быть, подождать?)

Простодушная яблоня

Зацветает опять.

Все какое-то русское --

(Улыбнись и нажми!)

Это облако узкое,

Словно лодка с детьми.

И особенно синяя

(С первым боем часов...)

Безнадежная линия

Бесконечных лесов.

Глеб Струве нашел для «Роз» такие слова: «Стихи “Роз” полны были какой-то пронзительной прелести, какой-то волнующей музыки. Акмеистические боги, которым раньше поклонялся Иванов, были ниспровергнуты. Поэт, гонявшийся за внешними эффектами, за изысканно точными словами, вернулся в лоно музыкальной стихии слова. “Розы” стояли под знаком Блока и Лермонтова, отчасти Анненского и Верлена <…>. Вместо неоклассицизма — неоромантизм, романтизм обреченности, безнадежности, смерти <…>.

Характерно скупому, однообразному, сомнамбулическому пейзажу — звезды, розы, ветер с моря, черные липы — пришедшему на смену изысканным живописным раннего Иванова, соответствовал и нарочито скупой однообразный словарь, монотонная строфика, эллиптическая недоговоренность синтаксиса. Мир Иванова в “Розах” — бессмысленный, обреченный, но в своей бессмысленности и обреченности прекрасный — “ледяной и синий”, “печальный и прекрасный”» (Струве Г. Русская литература в изгнании. С. 215-216).

В этой характеристике не всё точно. Ранний Иванов не был неоклассиком в строгом смысле, поскольку созданный им, его воображением условный мир неявно противостоял реальности, а это черта романтическая. Культ красоты — символистский по своему происхождению, неоромантический.

Теперь в поэзии Георгия Иванова, прежде многоцветной, почти безраздельно властвует синий цвет — цвет звездный, астральный, но только ледяной, жуткий: «<…> синее, холодное, // Бесконечное, бесплодное, // Мировое торжество» («Над закатами и розами…»). Цвет небытия: «Синий ветер, тихий вечер <…> Тихо кануть в сумрак томный, // Ничего, как жизнь, не зная, // Ничего, как смерть, не помня» («Синий вечер, тихий ветер…»). Этот цвет и сумрака и даже у ладана («Это только синий ладан…»). Стреляться надо на фоне «синеватого облака» и «синей <…> безнадежной линии // Бесконечных лесов» («Синеватое облако…»). И звезда на небе зажжена смертью.

В 1937 г. Георгий Иванов издал под слегка измененным старым названием «Отплытие на остров Цитеру» еще одну книгу, в которой отчаяние и одиночество уже берут верх безусловно. Прежде всего, автор расстается с милым образом России:

Россия счастие. Россия свет.

А, может быть, России вовсе нет.

И над Невой закат не догорал,

И Пушкин на снегу не умирал,

И нет ни Петербурга, ни Кремля --

Одни снега, снега, поля, поля...

Снега, снега, снега... А ночь долга,

И не растают никогда снега.

Снега, снега, снега... А ночь темна,

И никогда не кончится она.

Россия тишина. Россия прах.

А, может быть, Россия -- только страх.

Веревка, пуля, ледяная тьма

И музыка, сводящая с ума.

Веревка, пуля, каторжный рассвет,

Над тем, чему названья в мире нет.

Монотонный, бормочущий повтор «Снега, снега, снега» — это попытка заговорить, заклясть небытие, пустоту. «Снега» подобны смертному савану, это уже не прекрасный снег «Сочельника». Все стихотворение — попытка назвать неназываемое — то, что когда-то имело имя «Россия».

В тот же год Георгий Иванов написал своеобразную повесть, или поэму в прозе —«Распад атома», изданную в 1938 г. Мир «Распада атома» — мир, в котором рухнули три опоры: умерла вера в Бога. Умерла Россия. Умерло искусство. Фридрих Ницше когда-то с богоборческой отчаянной радостью и решимостью громко возвещал: «Бог умер! Бог не воскреснет! И мы его убили! <…> Никогда не было совершено дела более великого, и кто родится после нас, будет благодаря этому деянию принадлежать к истории высшей, чем вся прежняя история!» (Веселая наука (la haya scienca) // Ницше Ф. Сочинения: В 2 т. М., 1990. Т. 1. С. 593, пер. К.А. Свасьяна). Книга Ницше была издана в 1882 году. Через двенадцать лет родился автор «Распада атома». Мир постепенно привыкал жить без Бога. Мировая война и революция в России убили веру в прогресс. «Серебряный век» обоготворил искусство и Красоту. Щедрую дань почитанию искусства как высшей ценности бытия отдал в юности и Георгий Иванов, вошедший в изящную словесность как младоакмеист. В 1937 г., за год до издания «Распада атома» литературный критик Владимир Вейдле напечатал трактат, названный «Умирание искусства», он завершался словами: «Последняя отторженность от религии, от религиозного мышления, от укорененного в религии миросозерцания и миропостроения (заменяемого рассудочным мироразложением) не то что отдаляет искусство от церкви, делает его нерелигиозным, светским; она отнимает у него жизнь. Без видимой связи с религией искусство существовало долгие века. Но невидимая связь в эти века не прерывалась. <…> От смерти не выздоравливают. Искусство — не больной, ожидающий врача, а мертвый, чающий воскресения. Оно восстанет из гроба в сожигающем свете религиозного прозрения, или, отслужив по нем скорбную панихиду, нам придется его прах предать земле» (Вейдле В. Умирание искусства. С. 75, 76).

Владимир Вейдле констатирует близящуюся смерть искусства, Георгий Иванов показывает, каково жить, существовать в мире, где эта смерть произошла. Вейдле пишет, что умирает новое, современное искусство, но верит жизнь искусства прежних эпох. Иванов констатирует: безжизненным стало искусство классическое, утратившее для современного человека нравственную укорененность в бытии, оправдание перед повседневностью. Крушение эстетизма как высшей ценности бытия привело для Иванова к разрушению смысла существования «я» и мира. Свидетельства тому — сборник стихов «Портрет без сходства» (1958) и изданная посмертно книга «1943—1958. Стихи» (1958). А накануне кончины поэт написал цикл «Посмертный дневник». Это почти хроника умирания и история болезни, точнее, мыслей, чувств, ощущений, наблюдений уходящего.

Главной темой Иванова стала безнадежность:

Все неизменно, и все изменилось

В утреннем холоде странной свободы.

Долгие годы мне многое снилось,

Вот я проснулся – и где эти годы!

Вот я иду по осеннему полю,

Все, как всегда, и другое, чем прежде:

Точно меня отпустили на волю

И отказали в последней надежде.

Человек теперь становится важнее искусства. Но человек для Иванова — это прежде всего боль и умирание:

Игра судьбы. Игра добра и зла.

Игра ума. Игра воображенья.

«Друг друга отражают зеркала,

Взаимно искажая отраженья...»

Мне говорят — ты выиграл игру!

Но все равно. Я больше не играю.

Допустим, как поэт я не умру,

Зато как человек я умираю.

Если прежде Георгий Иванов строил свои стихи как «эхо» чужих, например пушкинских, то теперь он сближает себя с Пушкиным — человеком. Сближает в боли и смерти. Этакий на первый взгляд почти хлестаковский жест («с Пушкиным на дружеской ноге»). Но Иванов не претендует на соседство с Пушкиным в поэзии, а в умирании все равны:

Александр Сергеич, я о вас скучаю.

С вами посидеть бы, с вами б выпить чаю.

Вы бы говорили, я б, развесив уши,

Слушал бы да слушал.

Вы мне все роднее, вы мне все дороже.

Александр Сергеич, вам пришлось ведь тоже

Захлебнуться горем, злиться, презирать,

Вам пришлось ведь тоже трудно умирать.

Выпавшая поэту или избранная им участь — судьба проигравшего, «аутсайдера», «я» которого шаржированно запечатлено на «зеркалах» искусства и жизни

Друг друга отражают зеркала,

Взаимно искажая отраженья.

Я верю не в непобедимость зла,

А только в неизбежность пораженья.

Не в музыку, что жизнь мою сожгла,

А в пепел, что остался от сожженья.

Иванов пишет об абсурде бытия, представление его как набора разрозненных фигур и вещей; в сравнении с этим абсурдом, со страданием и тягостью существования искусство ничтожно, как липкая конфетка. Пространство ивановских стихов всё более и более уверенно обживает тема самоубийства:

А люди? Ну на что мне люди?

Идет мужик, ведет быка.

Сидит торговка: ноги, груди,

Платочек, круглые бока.

Природа? Вот она, природа —

То дождь и холод, то жара.

Тоска в любое время года,

Как дребезжанье комара.

Конечно, есть и развлеченья:

Страх бедности, любви мученья,

Искусства сладкий леденец,

Самоубийство, наконец.

В ролевой лирике самоубийство предстает уже не искушением, а страшной явью:

Просил. Но никто не помог.

Хотел помолиться. Не мог.

Вернулся домой. Ну, пора!

Не ждать же еще до утра.

И вспомнил несчастный дурак,

Пощупав, крепка ли петля,

С отчаяньем прыгая в мрак,

Не то, чем прекрасна земля,

А грязный московский кабак,

Лакея засаленный фрак,

Гармошки заливистый вздор,

Огарок свечи, коридор,

На дверце два белых нуля.

Впрочем, границы между изображением другого, отличного от автора персонажа и представлением поэтом собственного «я» в поздних произведениях Иванова размыты. С одной стороны, он бывает шокирующе, «бесстыже» откровенен, с другой — занимает отстраненную дистанцию по отношению к себе самому, холодно, чуть ли не брезгливо разглядывая себя со стороны. Отстранение вместе с иронией становится способом преодоления отчаяния. Таков бредущий на рыбный рынок старик, сосредоточивающий внимание то на собственной боли, то на причудливой эстетской «игре» эфемерных облаков, то на дразнящем даре жизни — цветущих садах. Лирическая нота тем пронзительнее, что проскальзывает в самом конце, когда отчужденное описание сменяется прорывающимся признанием от первого лица:

Бредет старик на рыбный рынок

Купить полфунта судака.

Блестят мимозы от дождинок,

Блестит зеркальная река.

Провинциальные жилища.

Туземный говор. Лай собак.

Все на земле — питье и пища,

Кровать и крыша. И табак.

Даль. Облака. Вот это — ангел,

Другое — словно водолаз,