Смекни!
smekni.com

Лирика Георгия Иванова (стр. 4 из 4)

А третье — совершенный Врангель,

Моноклем округливший глаз.

Но Врангель, это в Петрограде,

Стихи, шампанское, снега...

О, пожалейте, Бога ради:

Склероз в крови, болит нога.

Никто его не пожалеет,

И не за что его жалеть.

Старик скрипучий околеет,

Как всем придется околеть.

Но все-таки... А остальное,

Что мне дано еще, пока —

Сады цветущею весною,

Мистраль, полфунта судака?

Ощущение абсурда бытия, его тошнотворности роднит Иванова с французскими экзистенциалистами — Жаном-Полем Сартром (роман которого, написанный в одно время с «Распадом атома», так и назван — «Тошнота»), Альбером Камю. Сближают их и богобогрческие мотивы Но Сартр и Камю в противостоянии этому абсурду взывают к героическому поведению и убеждены в спасительности творчества. У Иванова нет такой отрады:

Не станет ни Европы, ни Америки,

Ни Царскосельских парков, ни Москвы

Припадок атомической истерики

Все распылит в сияньи синевы.

Потом над морем ласково протянется

Прозрачный, всепрощающий дымок...

И Тот, кто мог помочь и не помог,

В предвечном одиночестве останется.

Жизнь предстает вселенской помойкой, в которую канут все ее красоты:

Еще я нахожу очарованье

В случайных мелочах и пустяках —

В романе без конца и без названья,

Вот в этой розе, вянущей в руках.

Мне нравится, что на ее муаре

Колышется дождинок серебро,

Что я нашел ее на тротуаре

И выброшу в помойное ведро.

Предметные детали (забрызгавшая героя машина, грязные полы пальто, грязные руки) неожиданно наделяются символическим смыслом, становятся знаками «безобразья» жизни; сквозь неприглядные бытовые сцены сквозит метафизика, жизнь предстает полу-существованьем. Чувства половинчаты, блеклы, атрофированы:

Полу-жалость. Полу-отвращенье.

Полу-память. Полу-ощущенье,

Полу-неизвестно что,

Полы моего пальто...

Полы моего пальто? Так вот в чем дело!

Чуть меня машина не задела

И умчалась вдаль, забрызгав грязью.

Начал вытирать, запачкал руки...

Все еще мне не привыкнуть к скуке,

Скуке мирового безобразья!

Безыскусность позднего Георгия Иванова — мнимая, это очень сложная «простота». Когда он описывает плаванье с любимой на лодке, то бытовая сцена проецируется на фон символистских таинственных встреч с возлюбленной, Прекрасной Дамой на «закате», когда Она «веслом рассекала залив» («Мы встречались с тобой на закате» Блока). Но у Блока «закат» и «золотое весло» героини — знаки высшего бытия, а она — проводник героя в этот сверхреальный мир. У Иванова и лодки, и закат, и водная гладь — знаки небытия, которое пребывает в абсурдном качании, а единственная отрада героев — не символистская мистическая любовь, а водочка:

Уплывают маленькие ялики

В золотой междупланетный омут.

Вот уже растаял самый маленький,

А за ним и остальные тонут.

На последней самой утлой лодочке

Мы с тобой качаемся вдвоем:

Припасли, дружок, немного водочки,

Вот теперь ее и разопьем...

Образ любимой — жены поэтессы Ирины Одоевцевой — теперь полностью освобождается от условно поэтических черт. Но он потому и ранит, задевает, что должен восприниматься на фоне условных женских образов, рожденных поэтической традицией:

Отзовись, кукушечка, яблочко, змееныш,

Весточка, царапинка, снежинка, ручек.

Нежности последыш, нелепости приемыш.

Кофе-чае-сахарный потерянный паек.

Отзовись, очухайся, пошевелись спросонок,

В одеяльной одури, в подушечной глуши.

Белочка, метелочка, косточка, утенок,

Ленточкой, веревочкой, чулочком задуши.

Отзовись, пожалуйста. Да нет -- не отзовется.

Ну и делать нечего. Проживем и так.

Из огня да в полымя. Где тонко, там и рвется.

Палочка-стукалочка, полушка-четвертак.

Даже картавый голос Ирины Одоевцевой сохранен в ивановских стихах:

Поговори со мной еще немного,

Не засыпай до утренней зари.

Уже кончается моя дорога,

О, говори со мною, говори!

Пускай прелестных звуков столкновенье,

Картавый, легкий голос твой

Преобразят стихотворенье

Последнее, написанное мной.

Игра с литературными подтекстами бывает весьма изощренной:

Туман. Передо мной дорога,

По ней привычно я бреду.

От будущего я немного,

Точнее — ничего не жду.

Не верю в милосердье Бога,

Не верю, что сгорю в аду.

Так арестанты по этапу

Плетутся из тюрьмы в тюрьму...

...Мне лев протягивает лапу,

И я ее любезно жму.

— Как поживаете, коллега?

Вы тоже спите без простынь?

Что на земле белее снега,

Прозрачней воздуха пустынь?

Вы убежали из зверинца?

Вы — царь зверей. А я — овца

В печальном положеньи принца

Без королевского дворца.

Без гонорара. Без короны.

Со всякой сволочью "на ты".

Смеются надо мной вороны,

Царапают меня коты.

Пускай царапают, смеются,

Я к этому привык давно.

Мне счастье поднеси на блюдце --

Я выброшу его в окно.

Стихи и звезды остаются,

А остальное — все равно!..

Фланирование ивановского героя приводит на память трагические стихи — и лермонтовское «Выхожу один я на дорогу…», и «Вот бреду я вдоль большой дороги…» («Накануне годовщины 4 августа 1864 г.») Тютчева. Все три произведения — о тяжком жизненном пути. Ивановскому герою его застит «туман», для леромонтовского «сквозь туман кремнистый путь блестит». Но только Иванов облекает тему в горькое шутовство лирического героя — потехи для ворон и котов. Стихи нарочито нескладные, с режущими слух прозаизмами («коллега», «гонорар») словно их сочинял графоман капитан Лебядкин из «Бесов» Достоевского или обэриуты.

Ранний Иванов воспевал поэтические туманы. Так:

Склонились на клумбах тюльпаны,

Туманами воздух пропитан.

Мне кажется, будто бы спит он,

Истомой весеннею пьяный.

(«Весенние аккорды»)

Или вот так:

И плывут кружевные туманы,

Белым флером все заволокли.

Я иду сквозь нежный сумрак, пьяный

Тонким дыханием земли.

(«Вечерние строфы»)

Теперь «туман» остался, поэтичность развеялась.

Судьба, поэтический путь Георгия Иванова во многом напоминают эволюцию другого русского поэта-эмигранта, бывшего многие годы «заклятым» недоброжелателем автора «Садов» и «Роз», — Владислава Ходасевича. Ходасевич, изображая пошлое представление в парижском кабаре и противопоставляя ему Поэзию и Красоту, признавался в стихотворении «Звезды» (1925):

Не легкий труд, о Боже правый,

Всю жизнь воссоздавать мечтой

Твой мир, горящий звездной славой

И первозданною красой.

Этого труда он исполнить не смог, и через четыре года он предположил для себя «омертвелою душой // В беззвучный ужас погрузиться // И лиру растоптать пятой» («К Лиле»). Так и сбылось: поэт умолк, не преодолев «зазора» между «высотой задания» и «недостаточностью “подъемной силы”, “крыльев” — как лирического дара <…> так и собственной суверенной мировоззренческой, философской позиции» (Бочаров С.Г. «Памятник» Ходасевича // Бочаров С.Г. Сюжеты русской литературы. М., 1999. С. 462).

Георгий Иванов это сделать смог ценой отказа от гармонии и от утешающего, возвышающего слова. Конечно, и для него «стихи и звезды остаются», может быть, главным. Но его позднюю поэзию питают совсем другие впечатления и образы.

Он обрел новый голос и нашел новый стиль, поднявшись — спустившись до неслыханной простоты — не пастернаковского упоения жизнью, а пристального рассматривания собственного умирания. «<…> Автор шею свернул поэзии, своей собственной прежде всего поэзии, ради другой, — и уже с помощью этой другой, более подлинно и куда более мучительно в нем самом укорененной. <…> Ничего к этому не прибавишь. Никуда в отчаянии не пойдешь; но и к поэзии этой — как поэзии — прибавить нечего. Тут она снова. Как неотразимо! Как пронзительно! Гибель поэта нераздельна с торжеством. Умер он, в страданьях изнемог; а невозможное сбылось. Только невозможное и сбывается» (Вейдле В. Георгий Иванов // Вейдле В. Умирание искусства. С. 409-411).

Что же касается цинизма и нигилизма… В поэзии Георгия Иванова «уродливое никогда не служит объектом изощренного любования, его никогда не прячут, а жестокое нигде не переходит в садизм, его лишь констатируют. Нигилизм позднего Георгия Иванова, скепсис и желчь его очищены высоким страданием и подлинным, богоданным поэтическим даром» (Виктовский Е.В. «Жизнь, которая мне снилась». С. 24).

Поговори со мной еще немного,

Не засыпай до утренней зари.

Уже кончается моя дорога,

О, говори со мною, говори!

Пускай прелестных звуков столкновенье,

Картавый, легкий голос твой

Преобразят стихотворенье

Последнее, написанное мной.