Суриков знал, что образ человека красноречив в картине не благодаря тому, что можно догадываться, какие он произносит слова, и даже не благодаря его осанке, позе и мимике, которые имеют решающее значение в пантомимах. В картине существо человека нередко раскрывается в том, какое место его фигура занимает в пределах холста, какой силуэт она образует. У Сурикова читает только младшая дочка, остальные члены семьи погружены в молчание. Но очертания каждого из них так выразительны, словно они ведут между собой беседу. В устойчиво, низко сидящей фигуре отца преобладают твердость и несгибаемость воли, упорная, неотступная мысль. Своим обликом он говорит, что даже в этом унижении он ничего не забыл, ни от чего не отступился. Старшая, кутаясь в шубку, прячется от стужи, как от наступающего со всех сторон противника. Сын, устало подпирающий рукой свою голову, погружен в мечты, ушел в себя. Перед взором его не маячит ясная цель, которая дает твердость взгляду отца. Младшая дочка склонилась над книгой, в ее фигуре, в частности в красивой парчовой юбке с широкими складками, больше всего порыва.
Для Сурикова, конечно, был неприемлем тот способ композиционного творчества, исходящего из случайной кляксы на бумаге, который был распространен в Академии, но решительно отвергается передвижниками. Живые человеческие образы, драматическое действие, человеческое чувство были руководящими моментами в замысле картины. Но сила Сурикова-живописца была в том, что для него живое чувство приобретало все свое значение лишь в той мере, в какой его можно было воплотить в соотношении объемов, контуров, светотени и красочных пятен.
Четыре фигуры прижались друг к другу, точно спасаются от сибирской стужи, это естественно вытекает из основной ситуации. Вместе с тем все четыре фигуры составляют одно целое, образуют в картине нечто вроде пирамиды на широком основании, о композиционном значении которой Суриков слышал в стенах Академии. Впрочем, в отличие от правильных, уравновешенных пирамид в композициях мастеров академического толка, пирамида Сурикова лишена вершины, точнее, вершина ее отнесена несколько в сторону. Три фигуры детей составляют вместе замкнутую группу, поодаль от них высится седая голова Меншикова, этот „узел композиции", по выражению мастера. Этим одним расположением фигур наглядно выявляется „сквозное действие" картины: Меншиков слушает чтение книги, но не слышит его; отец сидит среди своей семьи, но одинок со своими печальными думами.
В образе Меншикова Суриков показал его одиночество. Но в картине бросается в глаза еще и другое: в пределах всей многофигурной группы черная шубка Марии образует довольно правильную заостренную пирамиду, и это обособляет обреченную на гибель девушку от остальных членов семьи.
У подлинного поэта размер и рифмы стиха, ограничивая его, вместе с тем толкают воображение к сопряжению разнородных образов и понятий. В живописной композиции подлинного мастера предметы располагаются так, что из их естественных взаимоотношений возникают красочный узор и линейный ритм. Что касается картины Сурикова, то в ней преобладают плавные широкодужные контуры. Их можно заметить и в очертании нижнего края шубки Марии, и в крае халата Меншикова, и в более гибком очертании белой опушки кофты младшей дочки. Всю группу как бы обегает мягко закругленный контур. Даже в очертании медвежьей шкуры заметно преобладание плавно закругленных контуров. Это придает картине характер завершенности, устойчивости и отличает ее от „Утра стрелецкой казни" с его многочисленными изломанными контурами и острыми углами. Ритмический ключ картины характеризует всего лишь одну ее сторону. Но не следует забывать, что элементы формы составляют в картине неразрывное целое со всем ее образным строем.
В картине Сурикова уже давно отмечалась теснота. Сурикова осуждали за то, что если его Меншиков встанет, то упрется головой в потолок избы. Забывали при этом многие аналогичные примеры в классической живописи. Саваоф Микел-анджело в „Сотворении Евы" также вынужден наклонять свою голову, чтобы не удариться о верхний край обрамления; это повышает его сверхъестественную мощь. Суриков выбрал вытянутый вширь формат, чтобы усилить впечатление, будто Менгаикову, как пленнику, нестерпимо тесно в низкой избе, и вместе с тем он сумел этим дать сильнее почувствовать, что это за великан. Вытянутость вширь всей картины Суриков не забыл усилить низким, похожим на тюремную решетку окошком.
К числу других поэтических вольностей в построении картины принадлежит то, что Меншиков и его семья представлены в картине, как далевой образ, и потому между первым планом и вторым почти не заметно перспективного сокращения. Между тем эта составляющая подобие рельефа группа виднеется не в глубине комнаты, а выдвинута к ее первому плану. Благодаря этому нарушению перспективы фигуры еще больше вырастают, и вместе с тем между зрителем и ними возникает непроходимая грань, они высятся, словно на постаменте. Прячась от стужи, Меншиков со своей семьей сидит на шкуре белого медведя. Эта светлая шкура усиливает впечатление того, что вся семья противостоит отовсюду напирающей на нее стуже.
„Меншиков" Сурикова отличается от других его картин не только драматическим замыслом и фигурной композицией, но и в цветовом отношении. В „Утре стрелецкой казни", в „Боярыне Морозовой" едва ли не каждое пятно уравновешивается другими пятнами той же светосилы, все вместе они составляют спокойный и ясный „ковровый узор". В „Меншикове" колорит отличается большей драматической напряженностью и разнородностью цветовых оттенков: вспыхивает серебряная парча, теплится свет лампад, блестят золотые оклады, сгустком малинового светится суконная скатерть стола, и от этого красного словно сыплются искры—мы видим их в кайме меншиковского халата и его меховых сапог, в каблучках девичьих туфель и в красной закладке книги на аналое. Самый пепельно-серый халат Мен-шикова отливает желтыми и розовыми оттенками.
В „Боярыне Морозовой" Суриков мыслил цветовыми пятнами на белом фоне, недаром он сам говорил о „вороне на снегу" как об исходном впечатлении. В „Меншикове" большинство цветовых пятен возникает из нейтрального фона, цвет рождается из мрака закопченной избы. Только Мария в своей иссиня-черной шубке темным силуэтом рисуется на фоне более светлого халата Меншикова, а заледенелое окно, как страшный провал в заснеженное пространство, вырывается из общей теплой тональности.
Колорит „Меншикова" воспринимается как обработанная человеческими руками материя. Сочные краски шитых тканей, отсвечивающий золотом свет лампадки, похожая на цветущую лужайку парча с ее голубыми, зелеными и золотыми нитями — все это вносит в зрелище человеческих страданий нотки красоты и гармонии. Среди этого богатства красок даже убогий пузырек с деревянным маслом на окне образует созвучие желтого и зеленого.
В колористическом отношении картина решительно отличается от небольшого эскиза маслом (Третьяковская галерея). В нем краски лишь условно обозначены, как в карандашных эскизах старых мастеров, где они иногда надписываются. В картине прямо на глазах у зрителя из широко положенных то густых, то жидких мазков рождаются объемы, возникают различные по своей поверхности предметы, материя оживает и сверкает во всей трепетности и изменчивости. Картина Сурикова написана широкой кистью, в этом нетрудно убедиться, рассматривая ее вблизи. Но не характер мазков составляет существенный ее признак, а то, что широко и густо положенные пятна и блики сливаются воедино, строят объемы и характеризуют материальность предметов.
В художественном шедевре каждая его часть участвует в целом, и потому ничто не может быть в нем изменено без того, чтобы это целое не нарушилось. В композиции Сурикова ни одна ее часть не может быть понята вне связи с другими частями и с целым. Все они сплетаются в тугой узел. И хотя общее впечатление от картины, особенно с первого взгляда, отличается простотой и цельностью, критический анализ обнаруживает, что эта простота и цельность ее вытекают из многосложности замысла и построения.
Изучая законченное художественное произведение, вроде „Меншикова" Сурикова, зритель вправе задаться вопросом, ради каких задач художник придал той или другой частности именно ту, а не иную форму. В картине Сурикова и в расположении фигур и в выборе красок есть много такого, что говорит о сознательном стремлении мастера достичь определенного впечатления. Но это не дает основания считать, будто оно возникло в результате логического хода размышлений. Сознательный момент в творчестве играет, бесспорно, большую роль, но нельзя забывать также значения случайных удач, как говорили в старину, плодов счастливого вдохновения. Большой мастер умеет использовать эти случайности в желательном направлении. В связи с этим в каждой композиции помимо черт, объясняемых его намерениями, есть еще нечто неповторимое, индивидуальное, почти случайное, как в лице человека, в его жестах, в тембре его голоса.
Описывая знакомого человека, мы можем перечислить множество его признаков. Но всякому ясно, как много значит неповторимо индивидуальный характер целого, по которому с одного взгляда можно его узнать. Нечто подобное имеется и в художественных произведениях. Помимо признаков, вытекающих из замысла картины, в „Меншикове" есть нечто неповторимое, необъяснимое и в осанке Меншикова, и в соотношении фигур, и в блеске парчи, и в очертании заледенелого окна. Вот почему, если бы другой мастер вырвал из этого целого какой-либо неповторимо суриковский мотив и стал бы прилаживать его в своей картине, где он вместе с другими мотивами не составил бы органического целого, это производило бы досадное впечатление подделки. В этой связи необходимо вспомнить, что существует много картин, о которых можно сказать, что в них все хорошо выполнено, умело слажено, разумно устроено. Но лишь перед истинными шедеврами возникает ощущение, что иначе, чем это сделано мастером, и быть не могло. К числу таких произведений принадлежит „Меншиков" Сурикова.