Как исследование по психологии и структуре власти, "Масса и власть" возвращает нас назад, к рассуждениям девятнадцатого века о толпе и массе, чтобы изложить поэтику политического кошмара. Приговором Французской революции, а позднее-- Коммуне, стали идеи множества книг девятнадцатого столетия о толпе (настолько же общеизвестных тогда, насколько вышедших из обихода сегодня) -- от "Необычайных заблуждений народа и безумия толпы" Чарлза Маки1122 (1841) до восхищавшей Фрейда лебоновской "Толпы" (1895) и его же "Психологии революций" (1912) Но если предшественники Канетти вполне удовлетворялись, заклеймив патологию толп и прочтя на сей счет соответствующую мораль, то Канетти стремится объяснить, раз и навсегда объяснить, скажем, разрушительную суть толпы ("которую часто называют ее отличительной чертой") с помощью биоморфных аналогий. В отличие от Лебона1133, открывшего судебное дело против революции во имя статус-кво (наименее жестокой из диктатур, по Лебону), Канетти выносит приговор власти как таковой
Рассматривающий власть на примере толпы и вне таких понятий, как "класс" или "нация", прежде всего отстаивает антиисторизм своего подхода. Канетти не ссылается ни на Гегеля, ни на Маркса не потому, что настолько самонадеян и не желает-де опускаться до общеизвестных имен, а потому, что всем строем мысли он антигегельянец и антимарксист. Антиисторичность и политический консерватизм скорее сближают Канетти с Фрейдом, хотя фрейдистом его никак не назовешь. Канетти -- это Фрейд за вычетом психологии: опираясь на источники, незаменимые и для Фрейда, -- автобиографию психотика Шребера1144, материалы по антропологии и истории древних религий, лебоновскую теорию толпы, -- он приходит к абсолютно иным представлениям о групповой психологии и структуре личности. Как и Фрейд, Канетти видит прототип массового (читай, иррационального) поведения в поведении религиозном, и львиная доля "Массы и власти" -- это рассуждения рационалиста о религии. Скажем, то, что Канетти называет скорбящей массой, есть попросту другое название для религий скорби, блестящий анализ которых он дает, сопоставляя неторопливость католического благочестия и обряда (всегдашний страх церкви перед открытыми эмоциями толпы!) и неистовый плач по покойному у исламских шиитов.
Опять-таки в духе Фрейда, Канетти растворяет политику в патологии, рассматривая общество по образцу сознания -- разумеется, первобытного сознания, -- деятельность которого предстоит расшифровать. Поэтому он ничтоже сумняшеся переходит от понятия массы к "массовой символике" и анализирует социальные группы и типы сообществ как движение массовых символов. В известном смысле, аргументация в терминах массы достигает предела, когда Канетти отводит Французской революции ее подлинное место, видя в ней не столько выброс разрушительных сил, сколько "массовый национальный символ" французов.
Для Гегеля и его последователей историческое (область иронии) и природное -- явления в корне противоположные. В "Массе и власти" история трактуется как "природа". Канетти спорит с историей, а не о ней. Сначала идет описание массы, затем -- в качестве иллюстрации -- следует глава "Масса в истории". История нужна лишь на секунду -- для примера. Канетти явно неравнодушен к свидетельствам из жизни неисторических (в гегелевском смысле) народов: рассказы антропологов несут для него ничуть не меньшую иллюстративную ценность, чем любое событие, произошедшее в развитом "историческом" обществе.
"Масса и власть" -- труд по-своему эксцентричный. Эксцентричным в буквальном смысле слова его делает идеал "всеохватности", заставляющий Канетти избегать самого очевидного имени -- имени Гитлера. Оно ни разу не упоминается впрямую, но косвенно имеется в виду, когда Канетти отводит центральное место в книге случаю судьи Шребера. (Здесь Канетти единственный раз ссылается на Фрейда -- всего лишь в сдержанной сноске, где говорит, что, проживи Фрейд немного дольше, и он бы смог увидеть параноидальные мании Шребера в более широком контексте -- как прототип политического, и прежде всего нацистского, разума.) Но на самом деле во всем, что касается достижений духа, Канетти нисколько не европоцентричен. Общаясь с китайской мыслью столь же часто, как с европейской, а с буддизмом и исламом -- не меньше, чем с христианством, он наслаждается поразительной свободой от упрощенческих привычек ума. Судя по всему, для него неприемлемо использовать психологическое знание лишь на правах более простого. Автор юбилейного приветствия Броху не в состоянии, как это обычно делают, сводить что бы то ни было лишь к персональным мотивам. Борется он и против самого благовидного из упрощений -- сведения к истории. "Я потратил немало времени и сил, пока освободился от привычки смотреть на мир сквозь очки истории", -- записал он 1950-м, через два года после начала работы над "Массой и властью".
Но протест против исторического взгляда на вещи направлен здесь не только против наиболее благовидной из разновидностей упрощенчества. Это и протест против смерти. Думать об истории значит думать о смерти и непрестанно напоминать себе, что смертен. Мысль Канетти консервативна в самом буквальном смысле слова. Она -- он -- не хотят умирать.
"Я хотел бы перечувствовать в себе все, прежде чем начать о нем думать", -- написал Канетти в 1943 году. Поэтому он и говорит, что должен жить долго. Умереть раньше времени значило бы так и не насытиться, а значит -- не использовать свой ум в полную силу. Канетти как бы стремится сохранить мысль в непрерывном состоянии неутолимости, не смиряясь со смертью. "Поразительно, до чего в уме ничего не пропадает", -- записывает он в один из, видимо, не таких уж редких мгновений эйфории, -- "и разве одно это -- не достаточная причина, чтобы жить очень долго, даже вечной Навязчивые образы этого желания почувствовать в себе весь мир, уместить все в одной голове говорят о стремлении Канетти с помощью магической мысли и морального протеста "опровергнуть" смерть Канетти готов заключить со смертью сделку. "Столетие? Жалкие сто лет! Разве это слишком много для по-настоящему серьезных замыслов?" Но почему на сто лет -- почему не на триста, как 337-летняя героиня чапековского "Средства Макропулоса" (1922)? Один из героев комедии Чапека ("социал-прогрессист") так описывает неудобства обычного человеческого века:
Ну что успевает человек за шестьдесят лет? Чем насладится? Чему научится? Не дождешься плодов с дерева, которое посадил. Не научишься всему, что человечество узнало до тебя. Не завершишь своего дела, не покажешь примера... Умрешь, будто не жил!... Наделим всех людей трехсотлетней жизнью. ... Пятьдесят лет быть ребенком и школьником. Пятьдесят -- самому познавать мир и увидеть все, что в нем есть. Сто лет с пользой трудиться на общее благо. И еще сто, все познав, жить мудро, править, учить, показывать пример. О, как была бы ценна человеческая жизнь, если б она длилась триста лет!
Похоже на Канетти -- за одним исключением: тот в своей тоске по долголетию вовсе не мечтает выгородить себе побольше места для полезных дел. Ценность духа, по Канетти, настолько высока, что для противоборства со смертью ему достаточно одного духа. Именно потому, что дух для него настолько реален, Канетти и решается бросить вызов смерти; именно потому, что тело для него настолько нереально, он не видит ничего, что могло бы потревожить обретенную вечность. Он совершенно согласен оставаться столетним. Он не просит в мечтах ни возвращения молодости, которого требовал Фауст, ни способности чудом продлевать жизнь, которую получила от своего отца-алхимика Эмилия Макропулос. Молодость в мечтах Канетти о бессмертии отсутствует. Его долголетие -- это чистое долголетие духа. Что характер будет все эти долгие годы в том же состоянии, что и ум, разумеется само собой: "Это краткость жизни делает нас дурными", -- полагает Канетти. А вот Эмилия Макропулос убеждена, что долголетие ухудшает человека:
Невозможно любить триста лет. Невозможно надеяться, творить или просто глазеть вокруг триста лет подряд. Это никто не выдержит. Все опостылеет. Опостылеет быть хорошим и быть дурным. ... И тогда ты начинаешь понимать, что, собственно, нет ничего. ... Вы так близки ко всему. Для вас все имеет свой смысл. Для вас все имеет определенную цену, потому что за ваш короткий век вы всем этим не успели насладиться.... Глупцы, вы такие счастливые. Это даже противно. А все из-за того, что вам жить недолго. Все забавляет вас... как обезьянℑ3.
Но эту вполне правдоподобную судьбу Канетти допустить не в силах. Ему в голову не приходит, что аппетит может ослабеть, желание -- притупиться, а страсть -- обесцениться. Распад чувств заботит его не больше, чем распад тела: главное -- непоколебимость мысли. Мало кто в таких хороших, без единого облачка, отношениях со своим умом.
Канетти -- из тех, кто чувствует глубочайшую ответственность за слово. В большинстве написанного он пытается применить полученные навыки и высказать все, что думает о мире. Это не учение, а огромный запас накопившейся насмешки, упорства, горечи, эйфории. Главная страсть мысли -- это сама страсть. "Хотел бы я посмотреть на того, кто посоветует Шекспиру: "Отдохни!" -- пишет Канетти. Каждым свои произведением он красноречиво отстаивает сосредоточенность, напряженность, моральную и даже аморальную серьезность.