В том же стиле, хотя и не столь витиевато, написано Епифанием «Житие Сергия Радонежского». Герой «Жития» Сергий не вития, не красноречивый апостол московского православия среди язычников, а подвижник пустынножительства, создающий обители христиански праведной жизни в необжитых лесных дебрях, на лоне первозданной, нетронутой рукой человека природы.
Такого рода подвижников не существовало в русском обществе домосковского времени, их не знала и житийная литература той поры. Зародившееся в условиях Киевской Руси монашеское подвижничество, так ярко предоставленное в литературе образом Феодосия Печерского, отнюдь не вдохновлялось идеей пустынножительства. Феодосии уходит из родительского дома не в пустыню, а в город Киев, чтобы «в монастырях ту сущих» предаться строительству христиански праведной жизни. Монастырских подвижников киевской поры вдохновляла идея борьбы с преодоленными еще среди населения языческими традициями, которые мешали объединению восточно-славянских племен в единоверный русский народ. Не о безмятежной, далекой от мирской суеты тишине пустыни мечтали они, а об утверждении в окружавшем их мире нового религиозного сознания и христиански устроенного быта. «Языческой скверне» они противопоставляли иной, на строгом соблюдении заповедей христианства устроенный быт, реализуя его в своей личной жизни, объединяясь с подобными себе ревнителями христианства, чтобы общими усилиями создать в недрах все еще ослепленного язычеством общества обители праведного существования – монастыри, подающие пример христианского, «богоугодного» быта. Создаваемые такими подвижниками монастыри назывались «мужскими» и строились в городах или городских окрестностях.
Подвижнический дух жил в этих монастырях, пока борьба с языческими традициями являлась чрезвычайно важным, общественно необходимым делом, играла огромную роль в процессе формирования русского раннефеодального государства. С исчезновением условий, вызывавших эту борьбу, такие монастыри потеряли вдохновляющую на подвиг идею. Безыдейной, социально бесплодной стала жизнь этих монастырей и подвижнический дух покинул их.46
Религиозный экстаз уступил место религиозному формализму, механическому выполнению религиозных обрядов. Происходит перерождение «подвижников» в профессионалов - «молитвенников».
В отличие от беспечной, даже привольной жизни «мирских» монастырей суровая, полная трудов, лишений, и опасностей практика пустынножительства действительно носила подвижнический характер. Носителем одухотворенного, проникнутого живым религиозным чувством подвижничества стал инок-пустынножитель, противоставляющий суетной жизни «мирских» монастырей тишину лесных обитателей, в уединении которых человек становится как бы ближе к богу, разделял только с ним свое одиночество.
Образ такого инока-пустыннолюбца и представлен в «Житии Сергия». Рисуя этот образ, автор стремится подчеркнуть подлинно подвижнический характер своего героя путем контрастного сопоставления его с братом Стефаном, у которого не хватило мужества продолжать предпринятый совместно с Сергием путь пустынножительства и который ушел в Москву, в городской монастырь.
Создав образ Сергия, Епифаний ввел в житийную литературу нового героя, новый тип человека, появление которого в жизни и в литературе было вызвано потребностями роста московского централизованного феодализма, тип подвижника, одержимого манией религиозно мотивированного пустынножительства. Заражая читателей пафосом пустыннолюбия, созданный Епифанием образ выполнял важную общественную функцию, стимулируя рост движения, крепившего мощь Московской Руси.47
Для изображения столь своеобразного, еще ни разу не представленного в житийной литературе подвижника русского христианства Епифаний должен был найти соответствующие характеру его героя средства словесного воплощения его, выработать обрисовывающий своеобразие его облика стиль житийного повествования. В общем ему удалось сделать это, но все же не в такой мере, как это требовалось. Он сделал ошибку, слишком усердно использовав приемы повествования, примененные им с большим успехом в «Житии Стефана Пермского», отнюдь не гармонировавшие, однако с психологическим обликом пустынножителя Сергия48.
Некоторые основания для использования в обоих житиях единой манеры письма у Епифания были. Ведь герои того и другого жития относятся к одной и той же категории подвижников. Пустыннолюбец сродни миссионеру: тот и другой преисполнены рвением воздвигнуть алтари христианскому богу в далеких от цивилизации местностях. Но миссионер -это религиозный проповедник, вдохновенный вития, искушенный в искусстве красноречия оратор, и в повествующем о нем «Житии» ораторское «извитие словес» совершенно закономерно и эстетически оправдано. В повести о пустынножителе поэтика «извития словес» не имела подобного оправдания.49
Уединение пустынножителя, отсутствие общения с людьми, глубокое безмолвие пустыни плохо вяжется с музыкой витийственного красноречия и ораторского «любословия». Между тем Епифаний наполняет страницы этого «Жития» нескончаемо многословным «плетением словес» в виде чрезвычайно растянутого вступления и не менее длинного заключения, представляющих собой неиссякаемый поток тавтологий, бесконечное нагромождение одних и тех же похвал в разных словосочетаниях, одно другого замысловатей. Он сам прекрасно характеризует эту манеру своего письма50.
«Распространяя глаголы» он заполняет целые страницы нагромождением этикетов, знаменующих иночески добродетельный характер его героя, обрушивает на читателя лавину риторических вопросов и восклицаний, нанизывает страницы сравнений и уподоблений.
Чрезвычайно интересным, заслуживающим особого внимания приемом художественного письма является широкое использование Епифанием того вида прямой речи, который называется внутренним монологом и который как нельзя лучше оказался пригодным для раскрытия внутренней жизни погруженного в безмолвие пустынножителя. Чаще всего такой монолог представляет собой то, что у монашествующих публицистов той поры называлось «умной молитвой», т.е. произносимой в уме, мысленной молитвой. Но не молитвенные только, а и другие настроения и состояния души находят себе в «Житии Сергия» выражение в мысленных, произносимых в уме монологах. Мало того, поскольку герой «Жития» был подвержен галлюцинациям, он не только зрит видения, но слышит голоса, к внутренним монологам присоединяются такие же внутренние диалоги, обмен монологами между героем «Жития» и представшим ему в видении собеседником.51
Созданные в XV веке Епифанием «Жития» Стефана Пермского и Сергия Радонежского являются крупным художественным достижением в области житийного жанра, имеют высокую ценность в русской житийной литературе.52
В период между 1620 и 1630 годами было создано «Житие Юлиании Лазаревской» (Повесть об Ульянии Осорьиной»), героиня которого производит впечатление чего-то еще небывалого в литературе житийного жанра.
Прежде всего бросается в глаза, что для нее идеалом христианской жизни не является монашеское подвижничество, как это было у всех ранее выступавших житийных героев. В ней мы не замечаем стремления удалиться от мирской жизни, облечься в черную мантию монашества.
У Юлиании появляется мысль, что и в миру можно вести столь же праведный образ жизни, как в монастырской обители. Мысль эта была естественным продутом окружавшей Юлиании действительности. Монастырское подвижничество выполнив свою историческую миссию утверждения и распространения на всей территории Московского государства единой религии, начало утрачивать социальный смысл своего существования, становилось анахронизмом. Бороться и совершать подвиги во имя распространения христианской церкви в церковно христианской Московском государстве значило ломиться в открытую дверь. Монастырь и не творит больше никаких подвигов. Он зажил такой же жизнью, как и весь окружающий его внемонастырский христианский мир Московской Руси.
Вот почему Юлиания не считает необходимым условием праведной жизни, уход от мира в монастырскую обитель и не пылает той неутомимой жаждой стать, на путь отшельничества и пустынножительства, какой пылали Феодосии Печерский и Сергий Радонежский.
Юлиания чувствует, что и монашеское и мирское благочестие, принятое в ее среде, носит довольно сомнительный характер, ибо совсем не связано с практикой жизни, лишено живого религиозно-подвижнического содержания.
Ей доставляет глубокое удовлетворение и радость, что она, сделав все, что могла для страждущих от общественной неурядицы людей, сняла с себя моральную ответственность за происходящие бедствия. Она чувствует себя правой перед богом и людьми, совесть ее спокойна, и с ясной душой кончает она свой жизненный путь.
Как явление морального порядка Юлиания возвышается над окружающим ее миром, исключительной чистотой нравственного облика. Это человек, подвижнически следующий велениям нравственного долга, в полном смысле добрый, исключительно хороший человек, вызывающий глубокую к нему симпатию.
Слог «Жития» Юлиании - это чисто эпический рассказ, строго деловой, протокольно точный, избегающий всяких отступлений. Предисловий, послесловий.53