В том, что автор и в самом деле «плохо» владеет языком, читатель убеждается буквально с первых страниц. Так, например, Чернышевский питает слабость к нанизыванию глагольных цепочек: «Мать перестала осмеливаться входить в ее комнату»; обожает повторы: «Это другим странно, а ты не знаешь, что это странно, а я знаю, что это не странно»; речь автора небрежна, и порой возникает ощущение, что это - плохой перевод с чужого языка: «Господин вломался в амбицию»; «Долго они щупали бока одному из себя»; «Он с изысканною переносливостью отвечал»; «Люди распадаются на два главные отдела»; «Конец этого начала происходил, когда они проходили мимо старика». Авторские отступления темны, корявы и многословны: «Они даже и не подумали того, что думают это; а вот это-то и есть самое лучшее, что они и не замечали, что думают это»; «Вера Павловна <...> стала думать, не вовсе, а несколько, нет, не несколько, а почти вовсе думать, что важного ничего нет, что она приняла за сильную страсть просто мечту, которая рассеется в несколько дней <...> или она думала, что нет, не думает этого, что чувствует, что это не так? Да, это не так, нет, так, так, все тверже она думала, что думает это». Временами тон повествования словно пародирует интонации русской бытовой сказки: «После чаю... пришла она в свою комнатку и прилегла. Вот она и читает в своей кроватке, только книга опускается от глаз, и думается Вере Павловне: что это, последнее время, стало мне несколько скучно иногда?»
Ничуть не меньше смущает смешение стилей: на протяжении одного смыслового эпизода одни и те же лица то и дело сбиваются с патетически-возвышенного стиля на бытовой, фривольный либо вульгарный.
Для чего автор избрал такую манеру письма? Неужели его художественное мастерство действительно далеко от совершенства?
Здесь необходимо вспомнить о главной идее позитивистов 60-х годов XIX столетия – стремление к истине, служение которой превыше всего. А передовые умы России той эпохи Истину отождествляли с Пользой, Пользу - со Счастьем, Счастье - со служением все той же Истине... Поэтому не столь важно как эта истина будет изложена, главное, чтобы она дошла до сознания читателя – меньше слов, больше движения, развития. К чему и призывают герои Чернышевского, которых трудно упрекнуть в неискренности, ведь они хотят добра, причем не для себя, но для всех! И в этом их Истина…
Как писал Владимир Набоков в романе «Дар» (в главе, посвященной Чернышевскому), «гениальный русский читатель понял то доброе, что тщетно хотел выразить бездарный беллетрист».[40] Цепкая ирония! Однако именно эзопов язык романа и бесчисленные беседы его героев прямой дорогой без теней и вуалей приводят читателя к той истине, которую несёт им Чернышевский, что каждый человек имеет свободу воли, свободу выбора, и каждый волен сделать себя счастливым, служа во благо других. Другое дело, как сам Чернышевский шел к этому добру и куда вел «новых людей». (Вспомним, что цареубийца Софья Перовская уже в ранней юности усвоила себе рахметовскую «боксерскую диету» и спала на голом полу…) Так или иначе, а судить истории.
2.1.4. Диалог автора с «проницательным читателем».
Как уже было отмечено выше, с первых же страниц романа, в «Предисловии», Чернышевский вступает в страстный спор с публикой, вызывающе объявляя ей о своем «неуважении» к ней. Интонация «Предисловия» - «феноменальная грубость», «дикарство» («тем, как я начал повесть, я оскорбил, унизил тебя < ... > первые страницы рассказа обнаруживают, что я очень плохо думаю о публике», за которыми скрыта тревога, гуманистическое сострадание, активное желание оказать действенную помощь: «Автору не до прикрас, добрая публика, потому что он все думает о том, какой сумбур у тебя в голове, сколько лишних, лишних страданий делает каждому человеку дикая путаница твоих понятий ... Я сердит на тебя за то, что ты так зла к людям, а ведь люди - это ты: что же ты так зла к самой себе? Потому я и браню тебя. Но ты зла от умственной немощности, и потому, браня тебя, я обязан помогать тебе».[41] Эта рахметовская интонация, вполне аналогичная складу личности и поведению вершинного героя романа, сразу устанавливает цель и задачи повествования; с нею сомкнется, откликнется ей голос Рахметова уже в центральных эпизодах романа. Позиция автора по отношению к читателю (как и Рахметова по отношению к другим героям) всюду неуступчива, и доброта его строга.
Как легко устанавливает читатель, автор «общителен» в двух направлениях: непрерывно взаимодействуя с «публикой», он довольно часто обращается и к своим героям. Он делает им предупреждающие сообщения: «Верочка, это еще вовсе не любовь, это смесь разной гадости с разной дрянью - любовь не то»[42]; часто объясняет им их самих, причем не только неразбуженной сознанием Марье Алексевне («Похвальное слово Марье Алексевне» ) или малоопытной Верочке Розальской, но Лопухову и Кирсанову: «Эх, господа Кирсанов и Лопухов, ученые вы люди, а не догадались, что особенно-то хорошо!»[43]
В какие-то моменты, объясняя события, автор берет на себя словно бы прямое посредничество между читателем и героем как «реальным» человеком: «Каким образом Петровна видела звезды на Серже, который еще и не имел их, да если б и имел, то, вероятно, не носил бы при поездках на службе Жюли, это вещь изумительная; но что действительно она видела их, что не ошиблась и не хвастала, это не она свидетельствует, это я за нее также ручаюсь: она видела их. Это мы знаем, что на нем их не было, но у него был такой вид, что с точки зрения Петровны нельзя было не увидать на нем двух звезд,- она и увидела их; не шутя я вам говорю: увидела»[44].
Какой смысл заключается в этом? Чернышевский хочет как бы стереть естественную грань между читаемым «сочинением» и жизнью того, кто в данный момент с ним знакомится. Ему необходимо сомкнуть их в какую-то общую сферу, объединить доверительной близостью к себе.
Известно, что читатель для Чернышевского - величина отнюдь не однородная, но дифференцированная. Чернышевский сразу отмечает своим расположением «простого читателя» (или «публику») и «читательницу», к которой он - в точном согласии с сюжетом романа - наиболее добр; на ее здравое непосредственное понимание и сочувствие он более всего рассчитывает. «Проницательный читатель» - читатель-враг, один из тех, «кого кормит и греет рутина», по выражению Писарева, к непосредственному и потому верному восприятию новых истин он не способен.
Чернышевский завоевывает простого читателя многими и разными способами. Он активно включает в свои описания его житейский опыт: «Ну, и мать делала наставления дочери, все как следует,- этого нечего и описывать, дело известное»[45]. Это не раз повторится в романе. Чернышевский все время будет опираться в своих суждениях и характеристиках на жизненную практику простого человека. Завоеванию его служит и тот энергичный спор, который ведет автор с проницательным читателем. Ведь любому обыкновенному человеку в своей реальной жизни не раз, вероятно, пришлось пострадать от болезненных столкновений с мертвой официальной моралью и догматической тупостью ее защитников, которые присутствуют в романе в этом собирательном публицистическом образе: «проницательный читатель». Поэтому Чернышевский в своем споре с последним, с одной стороны, может рассчитывать на тайное внутреннее сочувствие простого читателя. И в то же время автор хорошо знает, как этот простак в массе своей запуган и оглушен официальными «истинами», рупором которых всегда является «проницательный читатель». Чернышевский и освобождает своего простого читателя от этого страха, постоянно обнажая перед ним умственную неповоротливость, тупую несообразительность, косность читателя проницательного. Подобная остроумная манера письма, предлагает читателю самостоятельно расшифровывать загадку иронического построения. Эзоповская манера, которая не случайно с таким успехом привилась в русской литературе второй половины XIX века, была внутренне сродной «остроумной манере». Книга Чернышевского позволяла читателю почувствовать силу собственного ума, поверить в свои интеллектуальные возможности, когда он вместе с автором смеялся не только над невежеством Мишеля Сторешникова и обманутой бдительностью Марьи Алексевны, но одновременно и над обманутой бдительностыо цензуры (например, знаменитый эпизод из 2-й главы, где книга, данная Верочке Лопуховым,- критический разбор философом-материалистом Людвигом Фейербахом религиозных вероучений - трактуется людьми старого мира как сочинение короля Людовика XIV «о божественном»).
Чернышевский сознательно избирает смех в качестве приёма, внутренне освобождая читателя от запретов и догм старого миропорядка, тем самым он как будто будоражит его ум для «посева» в его сознании новых истин. Чернышевскому очень важно внушить читателю убеждение, что прекрасный мир будущего – это не идеал и не «мечты, которые хороши, да только не сбудутся», а «что это вернее всего» - «без этого нельзя < ... > это непременно сделается, чтобы вовсе никто не был ни беден, ни несчастен»[46]. Для этого автору и требуется глубоко заразить читателя ощущением полной жизненной правдивости своего повествования. С этим заданием прямо связаны и все многочисленные, внешне как будто бы чисто «литературные» предупреждения о ходе повествования: «Но - читатель уже знает вперед смысл этого «но», как и всегда будет вперед знать, о чем будет рассказываться после страниц, им прочтенных»[47]. Единственная цель здесь - закрепить в сознании читателя впечатление полной «протокольности», невыдуманной истины событий. Эта сознательная и демонстративная внелитературность на самом деле оказалась сильным художественно-убеждающим моментом.