Смекни!
smekni.com

Проза Сергея Довлатова (стр. 13 из 14)

Если раньше смерть одного человека воспринималась как трагедия, то теперь в мире массовых смертей одна-единственная смерть ничто. Герой Купезов сравнивает теперешние времена с историями Достоевского: “Тут написано — убил человек старуху из-за денег. Мучился так, что на каторгу пошел. А я, представь себе, знал одного клиента в Туркестане. У этого клиента — штук тридцать мокрых дел” [27, I, 71].

Да, обмельчала жизнь — обмельчала смерть. Когда в редакции отравилась корректор Раиса, служащие ходили весь день “мрачные и торжественные” [27, II, 318]. Не торжество ли это смерти над жизнью? А ведь всего столетие назад писатели считали, что смерть молодой красивой женщины — это одна из самых страшных тем литературы. Теперь это всего лишь обыденность. Дух противоречий между смехом и смертью решается в пользу последней. Автор решает уйти: “Просто взять и уйти без единого слова. Именно так — миновать проходную, сесть в автобус… А дальше? Что будет дальше не имело значения” [27, II, 319]. В сознании сталкиваются события смерти, как иронии, и смерти, как катастрофы. И не парадоксально, что смех уступил место трагедии. Такой смех, смех, переходящий в трагедию, правомерно назвать экзистенциальным. Это смех на стыке сознания с подсознанием, когда осознаются комические моменты, но они подавляются подсознательными ассоциациями; это невеселая усмешка ratio над собственной гносеологической несостоятельностью.


Заключение

Духовный отец экзистенциализма философ Кьеркегор выдвинул концепцию, согласно которой человек всегда несчастлив, ибо лишен возможности быть самим собой, и только смех способен примирить человека с болью и отчаянием. Лишь комическое может дать нам силу выдержать груз трагизма. Довлатов искал самого себя, руководствуясь какой-то особой внутренней нравственной системой: печальные рассказы переигрывал на мажорный лад, и этот театр его внутреннего “я” оказывался богаче, шире. Реальнее, чище исторического, социального, тенденциозного театра. Много было написано о русском ладе быть печальный, ибо практически во всем мире определенный вид печали, хандры, тоски называют именно русскими. Довлатов может повторить за Пушкиным: “Печаль моя светла…” Если “печаль светла”, то ирония как способ превратить грустное явление в веселое не действует в творчестве Довлатова. Хотя в неустойчивой духовной атмосфере России ирония постепенно превращалась в жизненный принцип, истинные писатели-гуманисты не торопятся пользоваться этим принципом, помня, что ирония действует как “бесконечная абсолютная отрицательность” (С. Кьеркегор). Отрицательность — как цель, не дающая ничего взамен. Несколько лет назад в поэзии появилось стихотворение Юрия Левитанского “Иронический человек”, там были такие строки:

Но зря, если он представится вам шутом.

Ирония — она служит ему щитом.

Т. е. иронический взгляд героя на жизнь, на себя, на вещи выглядит, по сути, маской, самозащитой; (eironeia — “притворство”) — действует в данном случае в прямом своем значении. Ирония разрушает онтологические основы конкретно-исторического бытия, обыденная жизнь теряет свои претензии на реальность, все: и автор, и герои становятся Другими, ненастоящими. Сквозь разорванные иронией внешние покровы проступает хаотически карнавальный мир быта и монологическая косность лозунгов. Иронии свойственны элементы социальной неврастении: полное неверие в духовные возможности человека. Если сатира — это плодотворное разоблачающее явление, то ирония, разрушая, не способна на созидание, она, уничтожая реальность, тем самым уничтожает партнера в коммуникации. Знаками присутствующей иронии становятся “концерты тишины”, симулякры, поэмы одних названий, выставочные залы без экспонатов и т. д. Эстетическая свобода иронии покоится на разрушении — разрушаются преграды, узы, которыми окружающая действительность связывала человека, мир — становится неустойчивым и зыбким, свободный выбор — безграничным и ничем не связанным. Идеи абсурда дают нам возможность предположить, что творчество С. Довлатова основывается на иронии, об этом свидетельствует также идея катастрофизма, тщательно исследованная В. Чайковской в статье “Модели “катастрофы и ухода” в русском искусстве”. Но, рассматривая Довлатова только как ирониста, мы придем к выводу, что он притворяется, лицемерит перед героем, перед самим собой, перед миром, разрушая все, не дает нам ничего взамен. Все это, конечно, не так. В сфере иронии человек никогда не совместится с моралью, а о духовно-миссионерских чувствах не может быть и речи. Для Довлатова они существуют вместе: человек и его мораль.

Если раньше философы, культурологи пытались доказать существование Бога, то теперь все желают доказать существование человека. Поэтому в отношении творчества Довлатова можно вывести понятие метаирония — “ирония над иронией”, “отрицание отрицания”, возвращение к реальной жизни через прохождение “очистительного” иронического круга. Ценность метаиронии — в ее вырождающейся функции: путем отрицания действительности (абсурд), отрицания свободы, смерти. Нравственный аспект духовной жизни наполняется новым содержанием. Р.И. Александрова в статье: “Ирония, метаирония, диалог, нравственность” предлагает схему, по которой работают Д. Джойс, Н. Саррот, Х.-Л. Борхес, Вен. Ерофеев, С. Довлатов, Ю. Алешковский — это -Действительность ->Ирония ->Новая действительность. Только в такой цепочке может происходить саморегуляция нравственности, примирение миров героя и действительности. Если рассматривать стиль как внутренний стержень автора, то для Довлатова стиль выступает, прежде всего, как высшая мера нравственности и правды. Если для Солженицына, Шаламова с развитием повествования, т. е. с перемещением точки зрения и изменения перспектив меняется язык: то призыв к читателю взглянуть в корень истины человеческой сущности и разглядеть мерзавцев, то горький сарказм и ирония, то призыв к новому Нюрнбергскому процессу… Для Довлатова стиль и язык остаются неизменным независимо от того, с кем он говорит, его язык адаптирован не под негодяя или гения, а, прежде всего, под человека. И, можно сказать, эстетический и гуманистический заряд действует не на вербальном уровне, он основывается не на дидактическом давлении, но на уровне спокойного созерцания драмы жизни. Самое главное, слово не должно усугубить отношения к этой жизни. Поэтому в произведения пишется самое личное, автор не претендует рассказать о неведомо-универсальном. К 80-м годам ХХ века прозаики уловили, что, вторгаясь в универсальное, они теряют героя; Раскрыв в произведении свое внутреннее “я”, они только делают попытку приблизиться к общечеловеческому, а, сближаясь с ним, усугубляют собственное одиночество.

Всю прозу Довлатова можно сравнить с особенностями одной пьесы Беккета “В ожидании Годо”. Мрачная клоунада подчеркивает бесцельность существования персонажей. Два путника ожидают на обочине дороги господина Годо — человека, который должен что-то изменить в их судьбе. Годо не идет. Появляется его слуга, который сообщает, что его господин не придет сегодня. Путники ожидают Годо, который никогда не придет, и на протяжении двух актов излагают друг другу свою жизнь, где все незначительно и мелко. “По всем принятым критериям, — писал английский критик Кеннет Тайнен, — “В ожидании Годо” — драматический вакуум. Жалок тот критик, который стал бы искать щель в ее броне, ведь она вся — сплошная щель. В ней нет сюжета, кульминации и разрядки, нет ни начала, ни конца. Имеется, правда, — никуда не денешься — некоторая драматическая ситуация… Пьеса в сущности только средство, дающее человеку возможность без скуки повести два часа в темноте. Времяпровождение в темноте — не только суть драмы, но и суть жизни” [74, 64].

Читая Довлатова, мы проводим время в свете, который является тоже неотъемлемой частью драмы жизни, и этот свет помогает нам отыскивать в себе Бога и человека, отыскивать в себе некоторые зачатки милосердия, так незаметно позаимствованные у прекрасного прозаика — Сергея Довлатова.


Библиографический список

1. Абдулаева З. Между зоной и островом.// Дружба народов. — 1996. — № 7. — С. 153 – 166.

2. Анастасьев Н. Слова — моя профессия.// Вопросы литературы. — 1995. — Выпуск 1. — С. 3 – 22.

3. Арьев А. Душа маленьких вещей.// Первое сентября. — 1996. — 21 ноября. — С. 4.

4. Арьев А. После стихов.// Звезда. — 1994. — № 3. — С. 156 – 162.

5. Бабочки полет: Японские трехстишия. — М.: Изд-во ТОО “Летописец”, 1997. — 357 с.

6. Баевский В.С. История русской поэзии: 1730 – 1980. — М.: Изд-во “Новая школа”, 1996. — 320 с.

7. Баткин Л. “Неужели вот тот — это я?”// Знамя. — 1995. — № 2. — С. 189 – 196.

8. Бахтин М.М. Литературно-критические статьи. — М.: Изд-во “Художественная литература”, 1986. — 541 с.

9. 9. Бахтин М.М. Проблемы поэтики Достоевского. — М.: Изд-во “Советская Россия”, 1979. — 318 с.

10. Бахтин М.М. Творчество Франсуа Рабле и народная культура Средневековья и Ренессанса. — М.: Изд-во “Художественная литература”, 1990. — 541 с.

11. Бахтин М.М. Эстетика словесного творчества. — М.: Изд-во “Искусство”, 1986. — 444 с.

12. Белый А. Символизм как миропонимание. — М.: Изд-во “Республика”, 1994. — 528 с.

13. Бетеа Д. Мандельштам. Пастернак. Бродский.// Русская литература ХХ века. Исследования американских учёных. — СПб, 1993. — С. 362 – 400.

14. Богуславский В.М. Человек в зеркале русской культуры, литературы, языка. — М.: Изд-во “Прогресс”, 1989. — 200 с.

15. Бондаренко В. Плебейская проза С. Довлатова.// Наш Современник. — 1997. — № 2. — С.257 – 270.

16. Бродский И.А. Избранные стихотворения 1957 – 1992. — М.: Изд-во “Панорама”, 1994. — 496 с.

17. Вайль П. Без Довлатова // Звезда. — 1994. — № 3. — С.162 – 165.

18. Вайль П. Генис А. Искусство автопортрета.// Звезда. — 1994. — № 3. — С. 177 – 180.

19. Высоцкий В. Избранное. — Минск: Изд-во “Мастацкая литература”,1993. — 591 с.

20. Вышеславцев Б. П. Этика преображенного эроса. — М.: Изд-во “Республика”, 1994. — 368 с.