Купцов отказывается работать, соблюдая воровской закон. Ему, "потомственному российскому вору", работать не положено, "закон не позволяет". Однако перед нами – не просто отлынивающий от трудовой повинности заключенный, это человек огромной воли, которую, кажется, ничем сломить нельзя. Он способен выйти один против охранника, вооруженного автоматом, и отвести ствол в сторону со словами: "Ты загорелся? Я тебя потушу" (СП 1, 67)… Он уверен: "родился, чтобы воровать". Купцов "любит себя тешить" противостоянием как надоедливым "начальникам", пытающимся заставить его работать, так и всему свету. Ему не жаль ничего, и только одно для него важно – его воля (СП 1, 71). И даже когда Купцов отрубает себе руку, он тем самым опять-таки утверждает собственное превосходство над всем и всеми:
"– Наконец, – сказал он, истекая кровью, – вот теперь – хорошо" (СП 1, 80)…
В этом образе есть не только жуткое, идущее от социальной среды, и романтическое, притягивающее главного героя (с которым "они – одно в своем одиноком противостоянии") и читателей [39]. Есть у Купцова и юмор, с которым он общается с охранниками. Это юмор человека, осознающего свое превосходство, глядящего на собеседника, "как на вещь, как на заграничный автомобиль напротив Эрмитажа" (СП 1, 71):
"– Сними браслеты, начальник. Это золото без пробы" (СП 1, 70).
"– Не будешь работать?
– Нихт, – сказал он [Купцов], – зеленый прокурор идет – весна! Под каждым деревом – хаза.
– Думаешь бежать?
– Ага, трусцой. Говорят, полезно.
– Учти, в лесу я исполню тебя без предупреждения.
– Заметано, – ответил Купцов и подмигнул…
– Послушай, ты – один! Воровского закона не существует. Ты – один…
– Точно, – усмехнулся Купцов, – солист. Выступаю без хора" (СП 1, 75).
Мы видим, как снова и снова автор замечает в герое что-то смешное, пусть не способное заставить читателя забиться в приступе безумного хохота, но – по меньшей мере – несерьезное, и тогда сразу появляется образ живого человека, как будто бы без шутки, без комичного штриха любой образ был бы не полным. Этот принцип соблюдается Довлатовым, когда он ведет речь о зеках, солдатах, офицерах – обо всех героях "Зоны".
В среде заключенных мы видим разных людей. В судьбе каждого из них Довлатов глазами главного героя "Зоны" подмечает как трагичные, так и комичные черты. Есть в зеках то, что может вызвать шок, но есть также что-то, что может вызвать умиление. "Крайностей, таким образом, две. Я мог рассказать о человеке, который зашил свой глаз. И о человеке, который выкормил раненого щегленка на лесоповале. О растратчике Яковлеве, прибившем свою мошонку к нарам. И о щипаче Буркове, рыдавшем на похоронах майского жука" (СП 1, 155).
По-настоящему комичны заключенные Ерохин и Замараев, символизирующие вечное противопоставление города и деревни (им посвящена отдельная глава). В их диалоге замечательно проявилось авторское чутье на смешное, комическое. В разговоре двух уголовников, один из которых "намекнул [кому-то] шабером под ребра", а другой "двинул… тонны две… олифы", можно найти множество образцов как простонародного юмора, так и тюремного фольклора.
Замараев: "Пустой ты человек, Ероха… таким в гробу и в зоосаде место" (СП 1, 83).
Ерохин: "да и что с тобой говорить? Ты же серый! Ты же вчера на радиоприемник с вилами кидался… Одно слово – мужик" (СП 1, 83).
Замараев (на расспросы Ерохина о том, за что сел):
"– Крал, что ли [Ерохин]?
– Олифу-то [Замараев]?
– Ну.
– Олифу-то да.
– …А потом ее куда? На базар?
– Нет, пил заместо лимонада" (СП 1, 84).
Ерохин:
"– Ну, я давал гастроль!.. А если вдруг отказ, то я знал метод, как любую уговорить по-хорошему. Метод простой: «Ложись, – говорю, – сука, а то убью»" (СП 1, 85)!..
Ерохину, никогда за всю свою жизнь, может, и не побывавшему в деревне, не понятно, что значит "деверем пошитые сапоги" (он слышит – "деревом"), а Замараеву, для которого "любовь – это чтобы порядок в доме, чтобы уважение", незнакомо слово "секс". В общем, один – "мужик, гонореи не знает", а другой – "пустой человек, несерьезный" (СП 1, 85).
Образ заключенного Гурина, по кличке Артист, которого главному герою надо было отконвоировать с Ропчи в Устьвымлаг, интересен со многих точек зрения. Почти сразу становится понятно, что личность это незаурядная (еще бы – будет играть самого Ленина!). К Гурину Алиханов отнесся так же, как и вообще относился к зекам. Когда они по дороге к лагерю остановились поесть, охранник отдал заключенному свой хлеб и сало. Чтобы не показаться самому себе слишком благородным, он замечает: "Тем более, что сало подмерзло, а хлеб раскрошился" (СП 1, 136). Гурин в скором времени "отблагодарил" Алиханова. "Доказал, что не хочет бежать. Мог и не захотел" (СП 1, 136)…
В ходе постановки мы видим, что перед нами человек неиссякаемого оптимизма, а главное – незаурядного чувства юмора:
"Появился Гурин…
– Жара, – сказал он, – чистый Ташкент… И вообще не зона, а Дом культуры. Солдаты на "вы" обращаются… Неужели здесь бывают побеги?
– Бегут, – ответил Хуриев.
– Сюда или отсюда?
– Отсюда, – без улыбки реагировал замполит.
– А я думал, с воли – на кичу. Или прямо с капиталистических джунглей" (СП 1, 139)…
"Хуриев сказал:
– Если все кончится благополучно, даю неделю отгула. Кроме того, планируется выездной спектакль на Ропче.
– Где это? – заинтересовалась Лебедева.
– В Швейцарии, – ответил Гурин" (СП 1, 148)…
Это именно он, Гурин, отвечает начальнику лагеря, майору Амосову, на его замечание: "Половину соседских коз огуляли, мать вашу за ногу!..
– Ничего себе! – раздался голос из шеренги. – Что же это получается? Я дочку второго секретаря Запорожского обкома тягал, а козу что, не имею права" (1, 147)?..
Гурин смеется, вспоминая, как ему досталась его кличка ("Артист"), как потом за эту кличку замполиты всегда записывали его в самодеятельность, но мы видим, что этот "артист" действительно переживает за постановку, в которой он участвует. Он делает замечания другим актерам ("по-моему, ему надо вскочить" – СП 1, 142).
Он довольно скоро вживается в образ вождя мирового пролетариата, начинает по-ленински картавить. Он действительно старается, исполняя свою роль ("Ленин более или менее похож на человека", – говорит об образе, созданном Гуриным, лейтенант Хуриев), злится из-за того, что во время представления ему не дают договорить до конца текст пьесы (СП 1, 143).
Наконец, он один из немногих, кто пытается завести с Алихановым "политический" разговор о Ленине и Дзержинском, говоря, что эти "барбосы", "рыцари без страха и укропа" "Россию в крови потопили, и ничего" (СП 1, 144)… Нечто похожее произносит ранее Купцов о Сталине: "…можно еще сильнее раскрутиться. Например, десять миллионов угробить, или сколько там, а потом закурить «Герцеговину флор»" (СП 1, 71)…
Лагерный юмор весьма разнообразен. "Парикмахером в зоне работал убийца Мамедов. Всякий раз, оборачивая кому-нибудь шею полотенцем, Мамедов говорил:
– Чирик, и душа с тебя вон!..
Это была его любимая профессиональная шутка" (СП 1, 148).
Бугор Агешин во время перекура: "Не спится? А ты возьми ЕГО – да об колено! На воле свежий заведешь, куда богаче" (СП 1, 83)… Как бы то ни было, "здесь сохраняются все пропорции человеческих отношений", а значит – есть место для смеха, для шутки, для улыбки. И, конечно, есть то, над чем никто не смеется (письма из дома, чувства старого заключенного Макеева к Изольде Щукиной, "тощей женщине с металлическими зубами и бельмом на глазу" – СП 1, 118).
Автор сопоставляет жизнь заключенных и охранников: "Я обнаружил поразительное сходство между лагерем и волей. Между заключенными и надзирателями… По обе стороны запретки расстилался единый и бездушный мир… Мы говорили на одном приблатненном языке… Претерпевали одни и те же лишения. Мы даже выглядели одинаково" (СП 1, 63). Автор повторяет мысль, высказанную его героем Алихановым в разговоре с оперуполномоченным Борташевичем: "Мы были… взаимозаменяемы. Почти любой заключенный годился на роль охранника. Почти любой надзиратель заслуживал тюрьмы" (СП 1, 63).
"Зона", по мнению автора, и была написана для того, чтобы доказать эту мысль, "остальное – менее существенно" (СП 1, 63).
Отсюда – сравнение лагеря с социалистическим государством: "В этой жизни было что угодно. Труд, достоинство, любовь, разврат, патриотизм, богатство, нищета. В ней были люмпены и мироеды, карьеристы и прожигатели жизни, соглашатели и бунтари, функционеры и диссиденты" (СП 1, 36). Здесь менялось всё и менялись все, бывшие начальники становились "шестерками", боксеры-тяжеловесы – "дуньками", лекторы общества "Знание" – стукачами и так далее.
Но главное – автор не без горькой усмешки подмечает, что "лагерь представляет собой довольно точную модель государства. Причем именно советского государства. В лагере имеется диктатура пролетариата (то есть – режим), народ (заключенные), милиция (охрана). Там есть партийный аппарат, культура, индустрия. Есть все, чему положено быть в государстве" (СП 1, 58). "Есть спорт, культура, идеология. Есть нечто вроде коммунистической партии (секция внутреннего порядка)… Есть школа. Есть понятия – карьеры, успеха" (СП 1, 104). Есть даже соцобязательства, выдвигаемые к годовщине октябрьской революции: "Сократить число лагерных убийств на двадцать шесть процентов" (СП 1, 149). Подобное сопоставление глубоко символично, особенно если учитывать, что сделано оно было не в первоначальном варианте (который, как можно узнать из "Невидимой книги", автор носил по редакциям и надеялся напечатать), эти слова написаны позже, человеком, прожившим в стране советов до зрелых лет и уехавшим из нее уже на четвертом десятке.