«Первые высказывания ребенка отнюдь не являются словами в собственном смысле, они представляют собой целые предложения... Детское "мама" можно перевести на обычный язык не словесной единицей "мать", а только фразовыми единицами: "Мама, подойди", "мама, дай мне", "мама, посади меня на стул", "мама, помоги мне" и т.д.» (Stern 1927, 123).
Гипотеза об однословных предложениях можно обнаружить также у Шпица, который, однако, причисляет их в качестве «вербальных жестов» к жестам, поскольку «...они охватывают гораздо больше, нежели одну специфическую вещь; они указывают и направление, и потребность, и желание, и настроение, а также вещь или объект, о котором идет речь — все одновременно» (Spitz 1972, 194). Выготский добавляет один существенный нюанс:
«Легко заметить, что в сущности не само по себе слово "мама" должно быть переведено на язык взрослых, например "мама, посади меня на стул", а все поведение ребенка в данный момент (он тянется к стулу, пытается схватиться за него ручками и т.п.)» (Выготский 1982, 87).
Если соединить все эти высказывания, то они складываются в картину, которую Лоренцер интерпретировал следующим образом: когда мать во вводной ситуации обращается к ребенку, она дает имя реальной, происходящей в данный момент интеракции. Ребенок воспринимает последовательность звуков «мама» как акустическое выражение того, что происходит в данный момент в конкретной ситуации интеракции.
«Во вводной ситуации мать доносит до ребенка речь своего языкового сообщества, указывая на определенные формы интеракции — в дейктическом акте указы-вания, на который обращал внимание еще Бюлер; тем самым мать дает происходящей в данный момент форме интеракции, которая возникла в диаде мать—дитя, имя» (Lorenzer 1972c, 66).
Тем самым слово «мама» означает во вводной ситуации и еще долгое время после нее не что иное, как акустическую маркировку плохо дифференцируемого того, что происходило в момент, когда произносилось слово.
«То, на что "указывается" в диаде мать—дитя, не есть внешний по отношению к ней объект. Объектом первоначальной предикации является скорее сама диада мать—дитя или, точнее сказать, "реализованная" в реальной сцене форма интеракции. Эта форма интеракции получает свое имя» (Lorenzer 1972c, 77).
Разумеется, и этот процесс нельзя представлять себе как «безболезненный»: хотя у ребенка и имеется причина само собой воспринимать акустическую последовательность звуков — если она находится в очевидной взаимосвязи с символи-
559
ческим (а это значит реальным) единством матери и ребенка, то переживается поэтому как исполненный удовольствием стимулирующий момент интеракции, — тем не менее у него пока еще нет причины ее воспроизводить. Ранее мы говорили, что ребенок способен сломать (то есть оставить) данное состояние структурооб-разования лишь вследствие противоречивого опыта. Формирование структуры продолжается, когда противоречие становится составной частью внутреннего мира, то есть происходит процесс дифференциации. Прекрасный пример этого принципа можно найти у самого Фрейда. Поскольку, на наш взгляд, этот пример в значительной мере можно перенести на проблематику речи, процитируем его подробно:
«Ребенок отнюдь не опережал других в своем интеллектуальном развитии; в полтора года он говорил лишь несколько понятных слов и произносил, кроме того, множество полных значения звуков, которые понимались окружающими. Однако он был в хорошем контакте с родителями и единственной прислугой, и его хвалили за "примерный" характер. Он не беспокоил родителей по ночам, добросовестно соблюдал запрет трогать некоторые вещи и заходить в определенные комнаты и, самое главное, никогда не плакал, когда мать покидала его на несколько часов, хотя он и был нежно привязан к матери, которая не только сама кормила ребенка, но и ухаживала за ним без всякой сторонней помощи. У этого славного ребенка была лишь одна несколько неприятная привычка, а именно: забрасывать все маленькие предметы, которые попадали ему в руки, в угол комнаты, под кровать и т.д., так что поиск его игрушек зачастую бывал нелегкой работой. При этом он издавал с выражением интереса и удовлетворения громкое протяжное "о-о-о-о", которое, по единодушному мнению матери и прочих наблюдателей, было не просто междометием, но означало "прочь". В конце концов я заметил, что это игра и что ребенок использовал все свои игрушки лишь для того, чтобы поиграть с ними в "ушли . Однажды я сделал наблюдение, которое подтвердило мои догадки. У ребенка была деревянная катушка с намотанной на ней ниткой. Ему никогда не приходило в голову, например, таскать ее за собой по полу, то есть поиграть в тележку, но он с большой ловкостью, держа катушку за нитку, бросал ее за край своей кроватки, так что она там исчезала, произносил при этом свое многозначительное "о-о-о-о", а затем снова вытаскивал катушку за нитку из кровати, приветствуя на этот раз ее появление радостным "вот". В этом и заключалась вся игра — в исчезновении и возвращении, из которых обычно удавалось наблюдать только первое действие. Оно само по себе без устали повторялось в качестве игры, хотя большее удовольствие, несомненно, было связано со вторым действием» (Freud XIII, 11).
Прервем на миг цитату: в этом месте Фрейд делает примечание, которое может дать нам еще одно доказательство предполагаемой идентичности матери и ребенка (в «сознании» ребенка). Фрейд пишет:
«Это толкование было потом полностью подтверждено дальнейшим наблюдением. Однажды, когда мать отсутствовала несколько часов, по возвращении мальчик приветствовал ее известием "беби о-о-о-о", которое вначале осталось непонятным» (там же, 13).
Как мы можем заключить, в полтора года размежевание в сознании ребенка между ним самим и матерью еще не произошло.
Фрейдовское объяснение этого «беби о-о-о-о», хотя и можно признать вполне приемлемым для теоретических построений того времени, но в качестве объяснения его все же не достаточно:
«Однако вскоре выяснилось, что во время этого долгого одиночества ребенок нашел способ, как можно исчезнуть самому. Он обнаружил свое отражение в стенном зеркале, спускавшемся почти до пола, а затем приседал на корточки, чтобы отражение уходило "прочь"» (там же 13).
560
Таково примечание, теперь продолжим саму цитату: «Толкование игры напрашивалось само собой. Она была связана с большим культурным достижением ребенка — с осуществленным им самим отказом от влечения (отказом от удовлетворения влечения), то есть с тем, что он не сопротивлялся уходу матери. Но он как бы возмещал себе это тем, что сам разыгрывал подобное исчезновение и возвращение с доступными ему предметами. Для аффективной оценки игры, разумеется, безразлично, сам ли ребенок ее изобрел или усвоил ее по чьему-либо примеру. Наш интерес будет сосредоточен на другом моменте. Уход матери не может быть для ребенка приятным или хотя бы безразличным. Как же согласуется с принципом удовольствия то, что он повторяет эту мучительную для себя игру? Быть может, на это ответят, что уход должен быть сыгран как предварительное условие для радостного возвращения, что в последнем собственно и состоял смысл игры. Но этому противоречило бы наблюдение, что первое действие, уход, разыгрывалось само по себе, причем несравненно чаще, чем вся сцена, доведенная до приятного конца.
Анализ такого единичного случая не дает надежного решения; при беспристрастном рассмотрении складывается впечатление, что ребенок сделал это переживание предметом своей игры по совсем другим мотивам. Он был прежде пассивен, событие затронуло его, и теперь он ставит себя в активную роль, повторяя его в виде игры, несмотря на то, что оно было неприятным» (Freud XIII, 13, ср. также:
Lorenzer 1972b, 89 и далее).
В последней фразе отчетливо проявляется принцип, который мы описали выше: «ребенок был пассивен», то есть имело место замкнутое структурное образование; «событие затронуло его», то есть противоречие (уход матери, утрата «себя») переживается как элемент, угрожающий старой структуре; он «он ставит себя в активную роль, повторяя его в виде игры, несмотря на то, что оно было неприятным», то есть противоречие перемещается вовнутрь и не только дает толчок формированию новой структуры (называемой здесь игрой), но и само уже в качестве элемента конкретной игры является новой структурой.
Мы столь подробно разбираем здесь этот пример потому, что, как мы полагаем, он позволяет привлечь аналогичные аргументы в вопросе о репродуцировании акустических выражений. Как видно из самого примера, структурные единицы уже были соединены с последовательностями звуков «о-о-о-о» и «вот». То, что поэтому представляется здесь на первый взгляд относительно сложным (образ матери вроде бы идентичен катушке), на самом деле является простым отображением фигуры интеракции, а именно исчезновения и возвращения (матери, тем самым и самого себя), перенесенной (как можно предположить) на ассоциируемый с матерью образ. Этот же принцип более наглядно проявляется в непосредственной интеракции. Если мать дает осуществляемой в данный момент интеракции имя «мама», то нет никакой причины воспроизводить это название (и вместе с ним действие), поскольку само действие еще продолжается.
И только в тот момент, когда мать прекращает интеракцию, возникает противоречие: ребенок последовательностью звуков «мама» (как в описанном случае с помощью катушки) пытается вновь вызвать прежнее приятное действие. (Похожий феномен можно наблюдать у говорящих птиц, у которых терпеливый хозяин после стократных уговоров лишь тогда добивается повторения имени «Лора», когда сам уже с досадой обращается к другим делам.)
Подведем итоги: во вводной ситуации речи и долгое время спустя звуковая последовательность «мама» не может означать для ребенка ничего иного, кроме маркировки того, что реально происходит в данный момент; как правило, эта последовательность репродуцируется в речи тогда, когда ребенок находится в сход-