«В глубине души каждому представлялось, что революция это нечто вроде карнавала в Ницце. Только, может быть, более величественное и побольше красного цвета — флаги, фригийские колпачки.
— Aux armes, citoyens!» (К оружию, граждане!)
А потом все должно войти в норму и порядок. Дамы будут заказывать соответственные переживаемому моменту шляпки, мужчины, сидя в департаменте, мирно покуривать и рассказывать анекдоты из жизни Распутина, рабочие будут усиленно работать, солдатики усиленно воевать, а мужики усиленно доставлять на всю кампанию хлебца»30. Освобожденный народ оказался далеко не таким, как в книгах писателей-народников, каким его видела либеральная интеллигенция. И Тэффи призывает опомниться, не рубить сук, на котором держится государство, не давать воли ненависти. Ее рассуждения о русском народе в фельетоне «Дезертиры» близки горьковским XXVII и XXVIII статьям «Несвоевременных мыслей», печатавшимся в газете «Новая жизнь» летом 1917 г. Горький осуждает деятельность людей, которые «заболели воспалением темных инстинктов», и призывает к единению «разумных революционных сил», к строительству культуры, которая одна способна просветить народ и направить его на созидание новой жизни. Как Горький, Тэффи тоже убеждена, что дикость и невежество русского народа — порождение векового гнета, тяготевшего над ним. Ведь Николай II, по ее меткому выражению, не был «сторонником распространения политико-экономических знаний среди крестьянской молодежи»31. Задача интеллигенции не в том, чтобы кричать о недостатках народа и упрекать его в крушении собственных иллюзий, а в просвещении и воспитании «меньшого брата».
Полемизируя с людьми, потерявшими веру в народ, Горький писал: «Мы очень легко веруем: народники расписали нам деревенского мужика, точно пряник, и мы охотно поверили — хорош у нас мужик, настоящий китаец, куда до него европейскому мужику. Было очень удобно верить в исключительные качества души наших Каратаевых — не просто мужики, а всечеловеки!»32. Он спрашивает «неверующих», разве раньше они не замечали Степанов Разиных и Емельянов Пугачевых? Ведь все, что теперь отталкивает интеллигенцию от народа, было в нем и раньше, проявляясь в картофельных и холерных бунтах, в еврейских погромах и прочих бесчинствах. И заключает: «Верить, это удобно, но гораздо лучше иметь хорошо развитое чувство собственного достоинства и не стонать по поводу того, в чем мы все одинаково виноваты»33.
Тэффи не испытывает никаких иллюзий по поводу «всечеловеков». Более того, русский человек образца 1917 г. кажется ей настолько ошалевшим и отупевшим от всего происходящего, что его можно сравнить с психически больным. В фельетоне «Семечки» она иронизирует, что какая-то часть народа превратилась в семеедов, заплевавших всю Россию шелухой от семечек. Тупое равнодушие сменяется у них буйным бешенством, во время которого толпа «семеедов» способна на любые эксцессы. Писательница тоже осуждает ту часть интеллигенции, которая, разуверившись в народе, собирается «уехать, чтобы глаза не глядели». Дезертиры для нее — не темные солдатские массы, которые бегут с фронта, а господа интеллигенты, готовые бросить Россию в годы разрухи. Горький предупреждает об опасности разрыва между народом и интеллигенцией: «Оставаясь без руководителей, в атмосфере буйной демагогии, масса еще более нелепо начнет искать различия между рабочими и социалистами и общности между «буржуазией» и трудовой интеллигенцией»34. Тэффи прямо призывает: «Иди в толпу, в почву земли!» И резюмирует, что «никаких горьких сюрпризов и разочарований не ожидается тем, кто знал, что делало старое правительство...»35. Обращаясь к российской интеллигенции, она пишет: «Любовь не ищет своего», — как говорил апостол Павел. Если любишь родину, не ищи и ты своего, хотя бы даже в выгодной позе перед народом <...>. И если рухнет все, и вместо триумфальной колесницы повезут по нашему великому пути только черные трупы, — пусть бы каждый из нас мог сказать: «В этом падении моего толчка не было. Слабы мои силы и малы, но я отдал их все целиком. Я был простым рядовым работником, простым солдатом, защищающим свободу, как мог и чем мог»»36. Так вот откуда та безмерная горечь расставания с родиной, которая поглотила Тэффи, когда она взошла на палубу парохода. Вот откуда образ черного бесслезного плача: ведь от нее самой остался только черный труп, когда она катилась вниз по карте, «по огромной зеленой карте, на которой наискось было напечатано «Российская империя»37. Как и Аверченко, она пыталась защищать свободу хотя бы малыми силами, и уехала не случайно, а вполне сознательно, поняв, что больше ничего сделать не может.
Крестный путь в эмиграцию Тэффи подробно описала в своих «Воспоминаниях». Сопоставляя их с материалами архивов Аверченко и Тэффи, можно легко узнать города и людей, с которыми встречалась писательница на этом пути: Гомель; через него, минуя карантин, установленный немцами, Тэффи добралась до Киева; шумная, веселящаяся Одесса, Екатеринодар, Ростов-на-Дону, Кисловодск, встретивший ее «идиллической картиной»: зеленые холмы, мирно пасущиеся стада и черная виселица на горе. Тэффи взобралась на эту гору, постояла под виселицей, раздумывая, как может сложиться ее дальнейшая судьба. Друзья твердили, что большевики ее непременно повесят... Не здесь ли, под виселицей, сложилось окончательное решение — уехать. Впрочем, сама Тэффи уверяет, что это было решено еще в Одессе, когда она увидела струйку крови у ворот комиссариата. А может быть, еще раньше, в Киеве, где она опубликовала рассказ «Петербург», в котором упоминала «узенькую струйку крови, протянувшуюся из-под закрытых ворот38. В аллегорическом рассказе «На скале Гергесинской», написанном в Одессе в начале 1919 г., она призналась, что для таких россиян, как она, «кротких и испуганных», невозможно было принять мир, где «нет религии, нет закона, нет обычая и определенного (хотя бы тюремного, каторжного) уклада», а люди обращены в «рычаги, ремни, винты, колеса и приводы великой машины»39. Этого мира не принял и Бунин, написавший под Одессой дневник революционных лет «Окаянные дни». Вскоре они встретились в Париже и дружили до самой смерти.
В эмиграции голос Тэффи зазвучал грустно и тревожно. Герой ее знаменитого рассказа «Ке фер?» — русский генерал-беженец, в котором узнается старший брат писательницы, — выйдя на площадь Согласия, задал вопрос, который звучал и в ее душе: «Ке фер? (от франц. Que faire? — Что делать?). Она тут же переиначивает его на русский лад: «Фер-то ке?» Эта смешная и грустная присказка сопровождала Тэффи в первые годы ее эмигрантской жизни. Она ощутимо присутствует в большинстве ее произведений 1920-х гг. В этот период вышли две книги стихов Тэффи («Passiflora», Берлин, 1923 и «Шамрам», Берлин, 1923), сборники рассказов «Восток» (Шанхай 1920), «Тихая заводь» (Париж, 1921), «Стамбул и солнце» (Берлин, 1921), «Черный ирис» (Стокгольм, 1921), «Так жили» (Стокгольм, 1922), «Вечерний день» (Прага, 1924). Воспоминания о прошлом, картины былой жизни соседствуют в них с зарисовками первых революционных лет и константинопольского житья-бытья. Для мироощущения Тэффи характерен рассказ «Гильотина», посвященный Троцкому. Сравнивая русскую и французскую революции, Тэффи рисует картины жизни красного Петрограда: бесконечные очереди за продовольствием, забастовки, голод и холод, бессудные казни. Огромный хвост «законопослушных» граждан выстраивается на Дворцовой площади, когда большевики объявляют декрет о «всеобщем равном праве» на гильотинирование. Дамы прихорашиваются и приобретают парики a la Marie Antoinette, мужчины ревностно следят, чтобы никто не проскочил на тот свет без очереди. Едкая насмешка над бывшими сливками петербургского общества сочетается в этом рассказе с горестным раздумьем о русском народе, который ко всему притерпелся и даже принял французскую форму казни. «Русский народ так быстро свыкся и сроднился с гильотиной, что даже странно думать, что ее когда-то не было», — саркастически замечает Тэффи40. Впрочем, и здесь не обходится без чисто русской бестолковщины: палачи, которые рубят сразу по 500 голов, объявляют экономическую забастовку, а граждане возмущаются этим и пытаются взять «гильотинное довольствие» в свои руки.
«В публике ропот и возмущение. Налоги дерут, а ничего толком устроить не могут. Туда же, подумаешь, — сильная власть. Дураку сила — самому на погибель»41. Так в рассказе возникает образ страны дураков России, которая, как гоголевская героиня, способна сама себя высечь и только возмущается, что ждать на морозе нужно долго. Никому не приходит в голову попытаться спастись от смерти: законопослушным гражданам даже льстят расклеенные на заборах воззвания Троцкого, в которых говорится, что наблюдение за порядком поручается самим гильотинирующимся. Черный смех и сатирическая фантастика в этом рассказе сродни гоголевским. А. Амфитеатров, анализируя рассказы Тэффи 1920-х гг. писал:
«Лучшая изящнейшая юмористка нашей современности, Тэффи своим смехом продолжает традицию великого Гоголя»42.
Черный цвет преобладает не только в сатире Тэффи этого периода, но и в лирике. Символика цвета всегда была для нее одним из способов выражения собственного мироощущения. В первой книге стихов «Семь огней» (1910) красное — либо символ огня, сжигающего страстную душу героини, либо цвет алого полотнища Свободы. В соответствии с канонами модернизма, которых придерживалась поэтесса, красное — это кровь и страсть, желтое — свет солнца, царственная пышность Востока, синее — цвет воздуха и чистоты. После Октября красное лишается для Тэффи своего эзотерического смысла, превращаясь в реальный образ крови, пролитой большевиками. Алые полотнища и флаги напоминают не о Свободе, а о той струйке у ворот комиссариата, которая «перерезывает дорогу жизни навсегда. Перешагнуть через нее нельзя. Идти дальше нельзя. Можно повернуться и бежать»43. Пурпурная кайма становится символом Смерти: