Суть концепции византизма состояла в следующем. Европа, т.е. романо-германская цивилизация, дважды встречалась с Византией: в своем истоке (V-IXв.), пока окончательно не обособилась от неё, и в XV в., когда Византийская цивилизация прекратила свое видимое существование, и её “семена” упали на почву Севера (Россия) и Запада. Это второе сближение, когда европейская цивилизация сама переживала расцвет, привело к так наз. эпохе Возрождения, которую Л. предлагает называть эпохой “сложного цветения Запада”. “Второе” византийское влияние приводит, по Л., к повсеместному усилению монархической власти в Европе (в противовес “феодальной раздробленности”), развитию философии и искусства. В России же XV в. византизм встретил “бесцветность и простоту”, что содействовало более глубокому его усвоению. Несмотря на неоднократные позднейшие западные влияния, “основы нашего как государственного, так и домашнего быта остаются тесно связанными с византизмом”. Пока Россия держится византизма — она сильна и непобедима. “Изменяя, даже в тайных помыслах наших, этому византизму, мы погубим Россию”. Отступлениями от византизма является как западничество, так и “славизм”.
В главе VI своего сочинения Л. излагает ставшую впоследствии знаменитой органическую теорию исторического развития. Как всё живое на земле, любое общество в истории проходит три этапа: 1) первичной простоты, 2) сложного цветения (“цветущей сложности”) и 3) вторичного смесительного упрощения, за которым следует разложение и гибель.
Согласно Леонтьеву, Европа уже вступила в третью стадию, о чем свидетельствует прежде всего владычество эгалитарно-демократического, буржуазного идеала и соответствующее ему революционное гниение (а отнюдь не обновление) общества. Россия, будучи особым и отдельным социальным организмом, порождением и наследницей Византии, имеет шансы избежать общеевропейской участи.
“Россию надо подморозить”
Только так — блокируя разрушительные европейские процессы и при этом держась на почтительном расстоянии от растленного либерализмом “славянства”, Россия может обрести будущность.
Достойными охранения началами Л. считал: 1) реально-мистическое, строго-церковное и монашеское христианство византийского типа, 2) крепкую, сосредоточенную монархическую государственность и 3) красоту жизни в самобытных национальных формах. Все это нужно охранять против одного общего врага — уравнительного буржуазного прогресса, торжествующего в новейшей европейской истории. Главные черты его культурно-политического идеала таковы: "государство должно быть пестро, сложно, крепко, сословно и с осторожностью подвижно, вообще сурово, иногда и до свирепости; церковь должна быть независимее нынешней, иерархия должна быть смелее, властнее, сосредоточеннее; быт должен быть поэтичен, разнообразен в национальном, обособленном от Запада единстве; законы, принципы власти должны быть строже, люди должны стараться быть лично добрее — одно уравновесить другое; наука должна развиваться в духе глубокого презрения к своей пользе".
Данилевский и Леонтьев по праву считаются открывателями “цивилизационного подхода” к истории, который в ХХ в. стал популярен благодаря О. Шпенглеру и А. Тойнби.
Эсхатология
Цивилизация рождается, страдая, растет, достигает сложности и цветения и, страдая, умирает, как правило, не превышая возраста в 1200 лет (меньше — сколько угодно, больше — никогда).
Это, по словам В. Соловьева, не христианская схема истории, но эстетическая и биологическая. Леонтьев применяет к истории медицинский, биологический подход врача-патологоанатома. Биологический подход к истории как органическому развитию человечества Леонтьев заимствовал у Данилевского. Однако, как отмечает С.Г. Бочаров, “в плане религиозного сознания патология смыкалась с эсхатологией, острым чувством исторического конца”. Л. ощущал подчиненность мирового процесса “космическому закону разложения”. Т.е. разложение, гниение для Л. — понятия метафизические. Лишь на первый взгляд правы В. Соловьев и Г. Флоровский, утверждавший, что "Леонтьев не видел религиозного смысла истории", расходясь в этом и со святоотеческой традицией, и с традициями русской философии. Во-первых, несправедливо и неисторично требовать “видеть” религиозный смысл истории от мыслителя 19 столетия — был ли хоть один пример подобного? Сама эта “традиция” в русской философии сложилась только в ХХ в. Во-вторых же, упрек и несправедлив, потому что “религиозный смысл” в историософской концепция Л., хотя она и является “естественно-органической” по виду, есть. На самом деле все составляющие “разнопородные” начала философии Л. взаимопроникают, и даже в чисто органическое проникает религиозно-политическая терминология. Так, зерно оливки у Л. “не смеет стать дубом”...
Начать с того, что Л. полагает осуществление религиозного идеала целью истории. В современности он видит два таких идеала, которому соответствуют два типа цивилизации. Первый — византийский, аскетический, потусторонний, исходящий из “безнадежности на что бы то ни было земное” и утверждающий апокалиптические “новую землю" и “новое небо”. Второй (и здесь мыслитель настаивает на том, что это идеал тоже религиозный) — современный европейский, либеральный, прогрессистский, посюсторонний, обещающий “всебуржуазный, всетихий и всемелкий Эдем”. Все западные модернистские социальные движения Л. объединяет термином эвдемонизм: ”Эвдемонизм — вера в то, что человечество может достичь тихого, всеобщего блаженства на этой земле”. С этой главной “ересью” XIX столетия Леонтьев как христианин и ведет неустанную двадцатилетнюю борьбу, обнаруживая её следы даже в пушкинской речи уважаемого им и близкого идейно Ф. М. Достоевского; с ним вступает Л. в нелицеприятный спор, заведомо проигрышный, т.к. речь Достоевского имела массовый успех, и любые возражения воспринимались как неадекватные и неуместные. Между тем Л. был прав: в пушкинской речи были скрытые черты христианского утопического социализма, которым Достоевский увлекался в молодости, писатель призывал будущие поколения русских людей “изречь окончательное великое слово общей гармонии, братского согласия всех племен по Христову евангельскому закону!” Этот утопический взгляд противоречил леонтьевскому эсхатологизму, его пониманию истории как “плодотворной, чреватой творчеством по временам и жестокой борьбы”. Эта борьба будет длиться до скончания века — другого история не знает. По Л., и Христос пришёл в мир, чтобы подчеркнуть, что “на земле всё неверно и всё неважно, всё недолговечно” и что царство гармонии “не от мира сего”, поэтому евангельская проповедь никоим образом не победит видимо в этом мире, а наоборот, потерпит кажущуюся неудачу перед самым концом истории. Именно и только такой взгляд, согласно Л., дает “осязательно-мистическую точку опоры” для этой жизни, т.е. для достойного проживания своего отрезка земной истории. Это, без сомнения, православная философия истории, пророчество же о всеобщем примирении людей, по словам Л., — не православное, “а какое-то общегуманитарное”.
“Прогресс” неуклонно ведет историю к концу. Конец европейской цивилизации станет концом цивилизации мировой: “средний европеец — орудие всемирного уничтожения”. Однако, нельзя сказать, что К. Л. с его органической теорией был детерминистом. Процессу всеобщего смешения, упрощения и разложения противостоит прежде всего у Л. “эстетика жизни”. Свободная воля человека может влиять на историю — правда, исключительно негативно: оказывая сопротивление, препятствуя распространению прогресса и религии эвдемонизма. В качестве альтернативы разрушительному ходу истории Л. выдвигал “охранительный” принцип государства и религии, укрепление семьи как “малой церкви”, принцип красоты в искусстве и монашеский путь личного спасения. Все эти факторы, безусловно, связаны у Л. на религиозной основе как сопротивление неизбежной апостасии. ( Апостасия — православное учение о неизбежности постепенного ухудшения состояния мира вследствие “отступления” человечества от Христа и христианских начал жизни). Даже один монах своим выбором аскетического идеала противостоит прогрессивным тенденциям и тем самым “отсрочивает” конец. Что же говорить о целом охранительном государстве! Только вот что это за государство? В начале 70-х Л. не сомневается: Россия. Однако с каждым годом он постепенно переосмысливает русское мессианство. Через трагически-эмоциональное: “Неужели таково в самом деле попущение Божие и для нашей дорогой России?! Неужели, немного позднее других, и мы с отчаянием почувствуем, что мчимся бесповоротно по тому же проклятому пути!?” — к тревожно-трезвой констатации, что как раз Россия и станет во главе общереволюционного движения, и пресловутая “миссия” России, о которой начиная с Чаадаева столько говорили и славянофилы, и западники, в том, чтобы -“окончить историю”. Хотя эта мысль вроде бы и не связана напрямую с “византизмом”, на самом деле здесь византизм Л. описывает своеобразный круг, как бы обходя всю русскую историю и возвращаясь к истокам: высказывание Л. неожиданно смыкается с византийской эсхатологией IX в., когда языческая Русь, часто нападавшая на Империю, отождествлялась с библейским народом Рош, должным прийти и разрушить мир в самом конце. Так что историософия Леонтьева, вопреки Флоровскому и Соловьёву, соотносима со святоотеческой традицией — с учением об апостасии и с православной эсхатологией в целом.