-- Господи, что же это такое творится!-- простонала Нюра.
Она выпустила из рук тряпку и, обхватив голову мокрыми руками, отошла к окну. Села на лавку и заплакала тихо, беспомощно, как плачут больные дети, у которых не хватает сил плакать громко.
Такой реакции на свои слова Чонкин не ожидал. Он растерялся и, топчась у открытых дверей, не знал, как ему поступить. Потом прислонил винтовку к стене и подошел к Нюре.
-- Слышь, Нюрка, сказал он, помолчав,-- ну, если чего и было, я ж ничего. Я его шмальну, и все, и дело с концом. По крайности хоть мясо будет, какое там никакое. А то бегает по двору, как собака, только хлеб зазря переводит.
Нюра все так же плакала, и Чонкин не понял, слышала она его или нет.
Он провел своей шершавой ладонью по ее волосам и, подумав, сказал иначе:
-- Ну, а если не было ничего, так ты мне, Нюрка , скажи. Я ведь не со зла, а сдуру. Мне Плечевой бухнул, а я, не
подумавши, тоже. Народ ведь у нас, Нюрка, злой, нехороший,
и, когда женщина или девушка живет по -- отдельности, про
нее чего только не скажут.
Слова его, однако, успокоения не внесли, а произвели совершенно обратное действие. Нюра закричала дурным голосом, упала на лавку, обхватила ее руками и стала давиться в рыданиях, вздрагивая всем телом.
Чонкин в отчаянии забегал перед ней, засуетился, потом упал на колени и, отрывая Нюру от лавки, закричал ей в самое ухо:
-- Слышь, Нюрка, да ты что? Да это я так просто. Да мне никто ничего не говорил, я сам все выдумал просто для
шутки. Дурак я, слышь, Нюрка, дурак. Ну, хочешь, ударь
меня по голове вот хоть утюгом, только не плачь.
Он и правда схватил стоявший под лавкой утюг и вложил его в Нюрину руку. Нюра утюг отшвырнула, и Чонкин инстинктивно отскочил, иначе ему бы отшибло ноги. Как ни странно, но, бросив утюг, Нюра начала успокаиваться и затихла, только плечи ее продолжали вздрагивать. Чонкин побежал в сени и принес ковшик воды. Стуча зубами о железо, Нюра отхлебнула глоток и поставила ковшик на лавку перед собой. Потом села, утерла слезы воротником платья и спросила почти спокойно:
-- Исть будешь?
-- Не мешало бы, радостно согласился Иван, довольный, что все обошлось. Ему уже самому казались смешными его сомнения. Это же надо было поверить в такую глупость! И кому? Плечевому, который только и знает, что языком трепать!
Иван побежал на улицу, внес топор в сени, но когда проходил мимо двери, ведущей из избы в хлев, услышал приглушенное хрюканье Борьки, и темное сомнение опять шевельнулось в его душе, он хотел, но не смог его подавить.
Нюра поставила на стол две кружки парного, еще пахнущего коровой молока, и теперь гремела в печи ухватом, пытаясь извлечь чугунок с картошкой. Чонкин ей помог, усе лся за стол.
-- Слышь, Нюра, сказал он, придвигая к себе молоко,-- ты все же сердись, не сердись, а Борьку я завтра шмальну.
-- За что? спросила она.
-- Да причем тут за что, ни за что. Раз болтовня такая в народе пошла, значит надо шмальнуть, и чтоб не было никаких разговоров.
Он смотрел на нее настороженно, но она на этот раз плакать не стала. Она разложила картошку по тарелкам,
пододвинула одну Чонкину, другую себе и сказала с горечью:
-- А если ты его убьешь, значит, думаешь, народ сразу перестанет болтать? Эх, не знаешь ты, Ваня, наших людей. Да они же все от радости взвоют. А разговоров пойдет... "Чего это он, мол, кабана вдруг стрелил?" "Понятно чего. С ним же Нюрка жила". А дальше больше. Один слово скажет, другой два прибавит. И уж так разрисуют, не хуже, чем в книге. "Пошла это Нюрка ввечеру корову доить, а Иван дома остался. Ждет-пождет нету Нюрки. "Дай,-- думает,-- погляжу, не заснула ли". Заходит он это в хлев, а Нюрка..."
-- Цыц, ты! заорал неожиданно Чонкин и двинул от себя кружку, расплескав по столу молоко.
Картина, представленная Нюрой, подействовала на него так сильно, как будто он сам все это увидел, и вопреки доводам, которыми она хотела его убедить, он опять взбеленился и, опрокинув скамейку, кинулся к винтовке, стоявшей возле дверей. Но Нюра опередила его. Она встала в дверях, как памятник, и сдвинуть Чонкину было ее не под силу. Давешняя история повторилась. Чонкин толкал Нюру плечом и говорил:
-- Пусти!
А она отвечала ему:
-- Не пущу!
А он настаивал на своем:
-- Пусти!
А она отстаивала свое:
-- Не пущу!
Потом Чонкин уморился, отошел и сел на лавку, зажав винтовку в коленях.
-- Видать, Нюрка, правду брешет про тебя Плечевой, зло сказал он.-- Кабы у тебя с Борькой не было ничего, ты бы
за него держаться не стала. Ему уж в обед сто лет, давно
на сало пора, а ты его все бережешь. А коли так, нам с тобой вместе не жить. И вопрос, Нюрка, в настоящий период стоит либо так, либо эдак, либо я, либо кабан, даю тебе на размышление пять с лишним минут, а затем собираю свои манатки, и извини-подвинься.
Он посмотрел на ходики, висевшие против окна, засек время и, подперев голову рукой, отвернулся от Нюры, ожидая
ее решения. Она придвинула к себе табуретку и села возле
дверей. Оба сидели и молчали, как на вокзале, когда все
заготовленные слова уже сказаны, осталось только поцеловаться, а тут сообщили, что поезд опаздывает на два часа.
Прошло пять минут, пять минут с лишним, прошло шесть минут. Чонкин повернулся к Нюре и спросил:
-- Ну, что ты надумала?
-- А что мне думать? сказала она печально.-- Ты, Ваня, сам все решай, сам поступай, как знаешь. А Борьку я убивать не дам. С тобой я знакома без году неделя, а он у меня живет, почитай, уже два года. Я его маленьким в колхозе взяла, когда ему было всего три денечка. И молоком из бутылки
через соску поила,чи в корыте купала, и грелку на живот
ложила, когда он болел. И он мне теперь, хоть смейся, хоть
нет, вроде сына. И для него дороже меня никого нет, почему
он меня провожает на работу и встречает, когда обратно
иду. И какая б ни была погода, а только на пригорок
взойду, а он навстречь мне несется, хоть по снегу, хоть по
грязюке. И так у меня, Ваня, в иной момент сердце
сжимается, что присяду я над этим Борькой и плачу как
дура, сама не знаю, от радости или от горя, а скорее от
того и другого. К тебе, Ваня, я хоть и привыкла и полюбила
тебя, как мужа родного, но ты сегодня здесь, завтра там,
найдешь себе другую, получше да покрасивше, а для Борьки
лучше меня никого нет. И когда я буду одна, он подойдет,
ухом об ногу потрется, и уже веселее, все же живая душа.
Ее слова тронули Чонкина, но отступать он не стал, потому что имел о женщинах твердое представление -- раз отступишь, поддашься, потом на голову сядут...
-- Ну, а что же делать, Нюрка? Ведь это же такое говорят, да ведь этот стыд просто.
-- Смотри, Ваня, дело твое.
-- Ну, ладно. Он собрал в охапку винтовку, скатку и вещмешок и подошел к Нюре. Я ведь, Нюрка, ухожу.
-- Иди. Она отрешенно глядела в угол.
-- Ну и оставайся, сказал он и вышел на улицу.
Вечерело. На небе проступил первые звездочки. На столбе возле конторы играло радио. Передавали песни Дунаевского на стихи Лебедева-Кумача.
Чонкин свалил свое имущество возле самолета, сел на крыло и задумался над зыбкостью счастья. Еще недавно, не
больше часа назад, он был вполне благополучным человеком,
хотя и временным, но хозяином дома, главой семьи, и вдруг
все рухнуло, разлетелось, и он опять оказался одиноким,
бездомным, привязанным к этому поломанному самолету, как
собака к будке. Но собака, которая привязана к будке,
находится даже в более выгодном положении, ее хотя бы
кормят только за то, что она собака, а его, Ивана, оставили на произвол судьбы и неизвестно, собираются забрать или нет.
Сидеть на наклонном крыле было неудобно, да и холодно становилось. Чонкин пошел к стогу, стоявшему в огороде, натаскал несколько охапок сена и стал устраиваться на ночлег. Сам лег на сено, а свеху укрылся шинелью.
Ему здесь было не так уж и плохо, во всяком случае, привычно, и он подумал, что вот сейчас выйдет Нюра и
станет извиняться и просить его вернуться обратно, а он
скажет: "Нет, ни за что. Ты сама так хотела, и пущай так
будет". И это ж надо такое! Вот уж никогда не думал, что
придется бабу ревновать, и к кому! До него донеслось из
хлева Борькино хрюканье. Чонкин вдруг представил себе, как
именно могла быть Нюра с кабаном, и его даже передернуло
от омерзения. Надо бы его все-таки пристрелить. Так он
подумал, но на то, чтобы пойти и сделать это сейчас, у
него почему-то не хватало ни зла, ни желания.
После песен Дунаевского передали последние известия, а следом за ним сообщение ТАСС.
"Может, насчет билизации",-- подумал Чонкин, которому слово "демобилизация" или даже "мобилизация" произнести
было не под силу, хотя бы и мысленно. Говорили совсем
о другом.
-- ...Германия, отчетливо выговаривал диктор,-- так же неуклонно соблюдает условия советско-германского пакта о ненападении, как и Советский Союз, ввиду чего, по мнению советских кругов, слухи о намерениях Германии порвать пакт
и предпринять нападение на Советский Союз лишены всякой
почвы...
"Почва,-- подумал Чонкин,-- смотря какая. Если, к примеру, суглинок, так это гроб, а если сухая с песком, для картошки лучше не надо. Хотя тоже не сравнить с черноземом. И для хлеба хорош, и для всего..."
Подумал он о хлебе, и сразу засосало под ложечкой.
Вообще, конечно, он тоже зря в бутылку полез. Плечевой чего ни ляпнет, только слушай, а он уши распустил как дурак. А теперь что ж. Теперь надо стоять на своем, хотя вроде бы и ни к чему, и есть, ой, как охота.
Тем временем уже совсем стемнело. Звезды были теперь рассыпаны по всему небу, и одна из них, самая яркая, желтая, висела низко над горизонтом, казалось, пройди немного и протяни руку, достанешь. Гладышев говорил, что все небесные тела вращаются и движутся в пространстве. Но эта звезда не вращалась. Она висела на одном месте, и, сколько Чонкин ни щурился, никакого движения не замечал.
Радио, начавшее передавать концерт легкой музыки, вдруг захрипело и смолкло, но тут же на смену ему заиграла гармошка, и кто-то пока еще не установившемся басом заорал на всю деревню: