- И вы это твердо уже помните?
- Не знаю, твердо ли. Кажется, в чепчик. Ну да наплевать!
- В таком случае ваша хозяйка могла бы по крайней мере припомнить, что у нее пропала эта вещь?
- Вовсе нет, она и не хватилась. Старая тряпка, говорю вам, старая тряпка, гроша не стоит.
- А иголку откуда взяли, нитки?
- Я прекращаю, больше не хочу. Довольно! - рассердился наконец Митя.
- И странно опять-таки, что вы так совсем уж забыли, в каком именно месте бросили на площади эту... ладонку.
- Да велите завтра площадь выместь, может найдете, - усмехнулся Митя. - Довольно, господа, довольно, - измученным голосом порешил он. - Вижу ясно: вы мне не поверили! Ни в чем и ни на грош! Вина моя, а не ваша, не надо было соваться. Зачем, зачем я омерзил себя признанием в тайне моей! А вам это смех, я по глазам вашим вижу. Это вы меня, прокурор, довели! Пойте себе гимн, если можете... Будьте вы прокляты, истязатели!
Он склонился головой и закрыл лицо руками. Прокурор и следователь молчали. Чрез минуту он поднял голову и как-то без мысли поглядел на них. Лицо его выражало уже совершившееся, уже безвозвратное отчаяние, и он как-то тихо замолк, сидел и как будто себя не помнил. Между тем надо было оканчивать дело: следовало неотложно перейти к допросу свидетелей. Было уже часов восемь утра. Свечи давно уже как потушили. Михаил Макарович и Калганов, все время допроса входившие и уходившие из комнаты, на этот раз оба опять вышли. Прокурор и следователь имели тоже чрезвычайно усталый вид. Наставшее утро было ненастное, все небо затянулось облаками и дождь лил как из ведра. Митя без мысли смотрел на окна.
- А можно мне в окно поглядеть? - спросил он вдруг Николая Парфеновича.
- О, сколько вам угодно, - ответил тот.
Митя встал и подошел к окну. Дождь так и сек в маленькие зеленоватые стекла окошек. Виднелась прямо под окном грязная дорога, а там дальше, в дождливой мгле, черные, бедные, неприглядные ряды изб, еще более, казалось, почерневших и победневших от дождя. Митя вспомнил про "Феба златокудрого" и как он хотел застрелиться с первым лучем его: "пожалуй, в такое утро было бы и лучше", усмехнулся он и вдруг, махнув сверху вниз рукой, повернулся к "истязателям":
- Господа! - воскликнул он, - я ведь вижу, что я пропал. Но она? Скажите мне про нее, умоляю вас, неужели и она пропадет со мной? Ведь она невинна, ведь она вчера кричала не в уме, что "во всем виновата". Она ни в чем, ни в чем не виновата! Я всю ночь скорбел, с вами сидя... Нельзя ли, не можете ли мне сказать: что вы с нею теперь сделаете?
- Решительно успокойтесь на этот счет, Дмитрий Федорович, - тотчас же и с видимою поспешностью ответил прокурор, - мы не имеем пока никаких значительных мотивов хоть в чем-нибудь обеспокоить особу, которою вы так интересуетесь. В дальнейшем ходе дела, надеюсь, окажется тоже... Напротив, сделаем в этом смысле все, что только можно с нашей стороны. Будьте совершенно спокойны.
- Господа, благодарю вас, я ведь так и знал, что вы все-таки же честные и справедливые люди, несмотря ни на что. Вы сняли бремя с души... Ну, что же мы теперь будем делать? Я готов.
- Да вот-с, поспешить бы надо. Нужно неотложно перейти к допросу свидетелей. Все это должно произойти непременно в вашем присутствии, а потому...
- А не выпить ли сперва чайку? - перебил Николай Парфенович, - ведь уж, кажется, заслужили!
Порешили, что если есть готовый чай внизу (в виду того, что Михаил Макарович наверно ушел "почаевать"), то выпить по стаканчику и затем "продолжать и продолжать". Настоящий же чай и "закусочку" отложить до более свободного часа. Чай действительно нашелся внизу, и его в скорости доставили на верх. Митя сначала отказался от стакана, который ему любезно предложил Николай Парфенович, но потом сам попросил и выпил с жадностью. Вообще же имел какой-то даже удивительно измученный вид. Казалось бы, при его богатырских силах, что могла значить одна ночь кутежа и хотя бы самых сильных при том ощущений? Но он сам чувствовал, что едва сидит, а по временам так все предметы начинали как бы ходить и вертеться у него пред глазами. "Еще немного и пожалуй бредить начну", подумал он про себя.
VIII. ПОКАЗАНИЕ СВИДЕТЕЛЕЙ. ДИТп.
Допрос свидетелей начался. Но мы уже не станем продолжать наш рассказ в такой подробности, в какой вели его до сих пор. А потому и опустим о том, как Николай Парфенович внушал каждому призываемому свидетелю, что тот должен показывать по правде и совести, и что впоследствии должен будет повторить это показание свое под присягой. Как наконец от каждого свидетеля требовалось, чтоб он подписал протокол своих показаний и пр., и пр. Отметим лишь одно, что главнейший пункт, на который обращалось все внимание допрашивавших, преимущественно был все тот же самый вопрос о трех тысячах, то-есть было ли их три или полторы в первый раз, то-есть в первый кутеж Дмитрия Федоровича здесь в Мокром, месяц назад, и было ли их три или полторы тысячи вчера, во второй кутеж Дмитрия Федоровича. Увы, все свидетельства, все до единого, оказались против Мити и ни одного в его пользу, а иные из свидетельств так даже внесли новые, почти ошеломляющие факты в опровержение показаний его. Первым спрошенным был Трифон Борисыч. Он предстал пред допрашивающими без малейшего страха, напротив с видом строгого и сурового негодования против обвиняемого и тем несомненно придал себе вид чрезвычайной правдивости и собственного достоинства. Говорил мало, сдержанно, ждал вопросов, отвечал точно и обдуманно. Твердо и не обинуясь показал, что месяц назад не могло быть истрачено менее трех тысяч, что здесь все мужики покажут, что слышали о трех тысячах от самого "Митрий Федорыча": "Одним цыганкам сколько денег перебросали. Им одним небось за тысячу перевалило".
- И пятисот, может, не дал, - мрачно заметил на это Митя, - вот только не считал тогда, пьян был, а жаль...
Митя сидел на этот раз сбоку, спиной к занавескам, слушал мрачно, имел вид грустный и усталый, как бы говоривший: "Э, показывайте, что хотите, теперь все равно!"
- Больше тысячи пошло на них, Митрий Федорыч, - твердо опроверг Трифон Борисович, - бросали зря, а они подымали. Народ-то ведь этот вор и мошенник, конокрады они, угнали их отселева, а то они сами может показали бы, скольким от вас поживились. Сам я в руках у вас тогда сумму видел, - считать не считал, вы мне не давали, это справедливо, - а на глаз, помню, многим больше было, чем полторы тысячи... Куды полторы! Видывали и мы деньги, могим судить...
Насчет вчерашней же суммы Трифон Борисович прямо показал, что Дмитрий Федорович сам ему, только что встал с лошадей, объявил, что привез три тысячи.
- Полно, так ли, Трифон Борисыч, - возразил было Митя, - неужто так-таки положительно объявил, что привез три тысячи?
- Говорили, Митрий Федорыч. При Андрее говорили. Вот он тут сам Андрей, еще не уехал, призовите его. А там в зале, когда хор потчевали, так прямо закричали, что шестую тысячу здесь оставляете, - с прежними, то-есть, оно так понимать надо. Степан да Семен слышали, да Петр Фомич Калганов с вами тогда рядом стоял, может и они тоже запомнили...
Показание о шестой тысяче принято было с необыкновенным впечатлением допрашивающими. Понравилась новая редакция: три да три, значит, шесть, стало быть, три тысячи тогда, да три тысячи теперь, вот они и все шесть, выходило ясно.
Опросили всех указанных Трифоном Борисовичем мужиков, Степана и Семена, ямщика Андрея и Петра Фомича Калганова. Мужики и ямщик не обинуясь подтвердили показание Трифона Борисыча. Кроме того, особенно записали, со слов Андрея, о разговоре его с Митей дорогой насчет того, "куда, дескать, я, Дмитрий Федорович, попаду: на небо аль в ад, и простят ли мне на том свете аль нет?" "Психолог" Ипполит Кириллович выслушал все это с тонкою улыбкой и кончил тем, что и это показание о том, куда Дмитрий Федорович попадет, порекомендовал "приобщить к делу".
Спрошенный Калганов вошел нехотя, хмурый, капризный, и разговаривал с прокурором и с Николаем Парфеновичем так, как бы в первый раз увидел их в жизни, тогда как был давний и ежедневный их знакомый. Он начал с того, что "ничего этого не знает и знать не хочет". Но о шестой тысяче, оказалось, слышал, и он признался, что в ту минуту подле стоял. На его взгляд денег было у Мити в руках "не знаю сколько". Насчет того, что поляки в картах передернули, показал утвердительно. Объяснил тоже, на повторенные расспросы, что по изгнании поляков действительно дела Мити у Аграфены Александровны поправились, и что она сама сказала, что его любит. Об Аграфене Александровне изъяснялся сдержанно и почтительно, как будто она была самого лучшего общества барыня, и даже ни разу не позволил себе назвать ее "Грушенькой". Несмотря на видимое отвращение молодого человека показывать, Ипполит Кириллович расспрашивал его долго и лишь от него узнал все подробности того, что составляло так-сказать "роман" Мити в эту ночь. Митя ни разу не остановил Калганова. Наконец юношу отпустили, и он удалился с нескрываемым негодованием.
Допросили и поляков. Они в своей комнатке хоть и легли было спать, но во всю ночь не заснули, а с прибытием властей поскорей оделись и прибрались, сами понимая, что их непременно потребуют. Явились они с достоинством, хотя и не без некоторого страху. Главный, то-есть маленький пан, оказался чиновником двенадцатого класса в отставке, служил в Сибири ветеринаром, по фамилии же был пан Муссялович. Пан же Врублевский оказался вольнопрактикующим дантистом, по-русски зубным врачом. Оба они, как вошли в комнату, так тотчас же, несмотря на вопросы Николая Парфеновича, стали обращаться с ответами к стоявшему в стороне Михаилу Макаровичу, принимая его, по неведению, за главный чин и начальствующее здесь лицо и называя его с каждым словом: "пане пулковнику". И только после нескольких разов и наставления самого Михаила Макаровича догадались, что надобно обращаться с ответами лишь к Николаю Парфеновичу. Оказалось, что по-русски они умели даже весьма и весьма правильно говорить, кроме разве выговора иных слов. Об отношениях своих к Грушеньке, прежних и теперешних, пан Муссялович стал было заявлять горячо и гордо, так что Митя сразу вышел из себя и закричал, что не позволит "подлецу" при себе так говорить. Пан Муссялович тотчас же обратил внимание на слово "подлец" и попросил внести в протокол. Митя закипел от ярости.