Смекни!
smekni.com

Толстой Севастополь в августе 1855 года (стр. 8 из 13)

Козельцов вошел в длинный, совершенно открытый со стороны входа блиндаж, в котором, ему сказали, стоит девятая рота. Буквально ноги некуда было поставить во всем блиндаже: так он от самого входа наполнен был солдатами. В одной стороне его светилась сальная кривая свечка, которую лежа держал солдатик. Другой солдатик по складам чи 1000 тал какую‑то книгу, держа ее около самой свечки. В смрадном полусвете блиндажа видны были поднятые головы, жадно слушающие чтеца. Книжка была азбука, и, входя в блиндаж, Козельцов услышал следующее:

‑ "Страх... смер‑ти врожден‑ное чувствие чело‑веку".

‑ Снимите со свечки‑то,‑ сказал голос. ‑ Книжка славная.

‑ "Бог... мой..." ‑ продолжал чтец.

Когда Козельцов спросил фельдфебеля, чтец замолк, солдаты зашевелились, закашляли, засморкались, как всегда после сдержанного молчания; фельдфебель, застегиваясь, поднялся около группы чтеца и, шагая через ноги и по ногам тех, которым некуда было убрать их, вышел к офицеру.

‑ Здравствуй, брат! Что, это вся наша рота?

‑ Здравия желаем! с приездом, ваше благородие! ‑ отвечал фельдфебель, весело и дружелюбно глядя на Козельцова. ‑ Как здоровьем поправились, ваше благородие? Ну и слава богу! А то мы без вас соскучились.

Видно сейчас было, что Козельцова любили в роте. В глубине блиндажа послышались голоса: "Старый ротный приехал, что раненый был, Козельцов, Михаил Семеныч", и т. п.; некоторые даже пододвинулись к нему, барабанщик поздоровался.

‑ Здравствуй, Обанчук! ‑ сказал Козельцов. ‑ Цел? ‑ Здорово, ребята! сказал он потом, возвышая голос.

‑ Здравия желаем! ‑ загудело в блиндаже.

‑ Как поживаете, ребята?

‑ Плохо, ваше благородие: одолевает француз,‑ так дурно бьет из‑за шанцов, да и шабаш, а в поле не выходит.

‑ Авось на мое счастье, бог даст, и выйдет в поле, ребята! ‑ сказал Козельцов.‑Уж мне с вами не в первый раз: опять поколотим.

‑ Ради стараться, ваше благородие! ‑ сказало несколько голосов.

‑ Что же, они точно смелые, их благородие ужасно какие смелые! ‑ сказал барабанщик не громко, но так, что слышно было, обращаясь к другому солдату, как будто оправдываясь перед ним в словах ротного командира и убеждая его, что в них ничего нет хвастливого и неправдоподобного.

От солдатиков Козельцов перешел в оборонительную казарму к товарищам‑офицерам.

17

В большой комнате казармы было пропасть народа: морские, артиллерийские и пехотные офицеры. Одни спали, другие разговаривали, сидя на каком‑то ящике и лафете крепостной пушки; третьи, составляя самую большую и шумную группу за сводом, сидели на полу, на двух разостланных бурках, пили портер и играли в карты.

‑ А! Козельцов, Козельцов! хорошо, что приехал, молодец!.. Что рана?‑послышалось с разных сторон. И здесь видно было, что его любят и рады его приезду.

Пожав руки знакомым, Козельцов присоединился к шумной группе, составившейся из нескольких офицеров, игравших в карты. Между ними были тоже его знакомые. Красивый худощавый брюнет, с длинным, сухим носом и большими усами, продолжавшимися от щек, метал банк белыми сухими пальцами, на одном из которых был большой золотой перстень с гербом. Он метал прямо и неаккуратно, видимо чем‑то взволнованный и только желая казаться небрежным. Подле него, по правую руку, лежал, облокотившись, седой майор, уже значительно выпивший, и с аффектацией хладнокровия понтировал по полтиннику и тотчас же расплачивался. По левую руку на корточках сидел красный, с потным лицом, офицерик, принужденно улыбался и шутил, когда били его карты; он шевелил беспрестанно одной рукой в пустом кармане шаровар и играл большой маркой, но, очевидно, уже не на чистые, что именно и коробило красивого брюнета. По комнате, держа в руках большую кипу ассигнаций, ходил плешивый, с огромным злым ртом, худой и бледный безусый офицер и все ставил ва‑банк наличные деньги и выигрывал.

Козельцов выпил водки и подсел к играющим.

‑ Понтирните‑ка, Михаил Семеныч! ‑ сказал ему банкомет. ‑ Денег пропасть, я чай, привезли.

‑ Откуда у меня деньгам быть? Напротив, последние в городе спустил.

‑ Как же! вздули, уж верно, кого‑нибудь в Симферополе.

‑ Право, мало,‑ сказал Козельцов, но, видимо по желая, чтоб ему верили, расстегнулся и взял в руки старые карты.

‑ Попытаться нешто, чем черт не шутит! и комар, бывает, что, знаете, какие штуки делает. Выпить только надо для храбрости.

И в непродолжительном времени, выпив еще три рюмки водки и несколько стаканов портера, он был уже совершенно в духе всего общества, то есть в тумане и забвении действительности, и проигрывал последние три рубля.

На маленьком вспотевшем офицере было написано сто пятьдесят рублей.

‑ Нет, не везет,‑ сказал он, небрежно приготавливая новую карту.

‑ Потрудитесь прислать,‑ сказал ему банкомет, на минуту останавливаясь метать и взглядывая на него.

‑ Позвольте завтра прислать,‑ отвечал потный офицер, вставая и усиленно перебирая рукой в пустом кармане.

‑ Гм! ‑ промычал банкомет и, злостно бросая направо, налево, дометал талию. ‑ Однако этак нельзя,‑ сказал он, положив карты,‑ я бастую. Этак нельзя, Захар Иваныч,‑ прибавил он,‑ мы играли на чистые, а не на мелок.

‑ Что ж, разве вы во мне сомневаетесь? Странно, право!

‑ С кого прикажете получить? ‑ пробормотал майор, сильно опьяневший к этому времени и выигравший что‑то рублей восемь. ‑ Я прислал уже больше двадцати рублей, а выиграл ‑ ничего не получаю.

‑ Откуда же и я заплачу,‑ сказал банкомет,‑ когда на столе денег нет?

‑ Я знать не хочу! ‑ закричал майор, поднимаясь. ‑ Я играю с вами, с честными людьми, а не с ними. Потный офицер вдруг разгорячился:

‑ Я говорю, что заплачу завтра; как же вы смеете мне говорить дерзости?

‑ Я говорю, что хочу! Так честные люди не делают, вот что! ‑ кричал майор.

‑ Полноте, Федор Федорыч! ‑ заговорили все, удерживая майора.‑ Оставьте!

Но майор, казалось, только и ждал того, чтобы его просили успокоиться, для того чтобы рассвирепеть окончательно. Он вдруг вскочил и, шатаясь, направился к потному офицеру.

‑ Я дерзости говорю? Кто постарше вас, двадцать лет своему царю служит,дерзости? Ах ты, мальчишка! ‑ вдруг запищал он, все более и более воодушевляясь звуками своего голоса. ‑ Подлец!

Но опустим скорее завесу над этой глубокогрустной сценой. Завтра, нынче же, может быть, каждый из этих людей весело и гордо пойдет навстречу смерти и умрет твердо и спокойно; но одна отрада жизни в тех ужасающих самое холодное воображение условиях отсутствия всего человеческого и безнадежности выхода из них, одна отрада есть забвение, уничтожение сознания. На дне души каждого лежит та благородная искра, которая сделает из него героя; но искра эта устает гореть ярко,‑ придет роковая минута, она вспыхнет пламенем и осветит великие дела.

18

На другой день бомбардирование продолжалось с тою же силою. Часов в одиннадцать утра Володя Козельцов сидел в кружке батарейных офицеров и, уже успев немного привыкнуть к ним, всматривался в новые лица, наблюдал, расспрашивал и рассказывал. Скромная, несколько притязательная на ученость беседа артиллерийских офицеров внушала ему уважение и правилась. Стыдливая же, невинная и красивая наружность Володи располагала к нему офицеров. Старший офицер в батарее, капитан, невысокий рыжеватый мужчина с хохолком и гладенькими височками, воспитанный по старым преданиям артиллерии, дамский кавалер и будто бы ученый, расспрашивал Володю о знаниях его в артиллерии, новых изобретениях, ласково подтрунивал над его молодостью и хорошеньким личиком и вообще обращался с ним, как отец с сыном, что очень приятно было Володе. Подпоручик Дяденко, молодой офицер, говоривший хохлацким выговором, в оборванной шинели и с взъерошенными волосами, хотя и говорил весьма громко и беспрестанно ловил случаи о чем‑нибудь желчно поспорить и имел резкие движения, все‑таки нравился Володе 1000 , который под этой грубой внешностью не мог не видеть в нем очень хорошего и чрезвычайно доброго человека. Дяденко предлагал беспрестанно Володе свои услуги и доказывал ему, что все орудия в Севастополе поставлены не по правилам. Только поручик Черновицкий, с высоко поднятыми бровями, хотя и был учтивее всех и одет в сюртук, довольно чистый, хотя и не новый, но тщательно заплатанный, и выказывал золотую цепочку на атласном жилете, не нравился Володе. Он все расспрашивал его, что делает государь и военный министр, и рассказывал ему с ненатуральным восторгом подвиги храбрости, свершенные в Севастополе, жалел о том, как мало встречаешь патриотизма и какие делаются неблагоразумные распоряжения и т. д., вообще выказывал много знания, ума и благородных чувств; но почему‑то все это казалось Володе заученным и неестественным. Главное, он замечал, что прочие офицеры почти не говорили с Черновицким. Юнкер Вланг, которого он разбудил вчера, тоже был тут. Он ничего не говорил, но, скромно сидя в уголку, смеялся, когда было что‑нибудь смешное, вспоминал, когда забывали что‑нибудь, подавал водку и делал папироски для всех офицеров. Скромные ли, учтивые манеры Володи, который обращался с ним так же, как с офицером, и не помыкал им, как мальчишкой, или приятная наружность пленили Влангу, как называли его солдаты, склоняя почему‑то в женском роде его фамилию, только он не спускал своих добрых больших глупых глаз с лица нового офицера, предугадывал и предупреждал все его желания и все время находился в каком‑то любовном экстазе, который, разумеется, заметили и подняли на смех офицеры.

Перед обедом сменился штабс‑капитан с бастиона и присоединился к их обществу. Штабс‑капитан Краут был белокурый красивый бойкий офицер с большими рыжими усами и бакенбардами; он говорил по‑русски отлично, но слишком правильно и красиво для русского. В службе и в жизни он был так же, как в языке: он служил прекрасно, был отличный товарищ, самый верный человек по денежным отношениям; но просто как человек, именно оттого, что все это было слишком хорошо,‑ чего‑то в нем недоставало. Как все русские немцы, по странной противоположности с идеальными немецкими немцами, он был практичен в высшей степени.