Смекни!
smekni.com

Мудрость «безумных речей». О духовном наследии Чжуан-Цзы (стр. 5 из 13)

Но почему Чжуан-Цзы ведёт все эти «вздорные» речи о неразличимости «истинного» и «ложного», о «знающем незнании» и «полезности бесполезного»? Потому что его, как нам уже известно, интересует не «объективное», выраженное в понятиях знание, а живой опыт преображения. Ему важно знать, что происходит с сознанием, когда оно устремляется за свои пределы. Все люди, как сознательные существа, соединяются в этом непрерывном и непроизвольном самообновлении. Их понимание интимно-безмолвно, ибо не имеет «объективной данности»; в нём даже не существует индивидуального, замкнутого в себе «я». Даос может лишь скрытно указывать на радость этого полного и безупречного понимания, сопряженного с открытостью бездне жизненных метаморфоз. Так, видя перед собой резвящихся рыбок, он восклицает: «Как весело играют рыбки в воде! Вот радость рыб!» А на возражения философа-рационалиста, который замечает по этому поводу, что человек по законам логики не может знать радость рыб, ответит: «Ты спросил меня: «Откуда ты знаешь радость рыб?» Значит, ты уже знал, что я это знаю, и потому спросил. А я это узнал, стоя вот здесь, у реки Хао». Стихия живой речи, словно хочет сказать Чжуан-Цзы, даже помимо нашей воли выдаёт наше безмолвное понимание: птичий щебет в своей безыскусности приобщает нас к тайнам жизни не хуже учёнейшего трактата.

Даосская «просветлённость разума» разрывает самоизоляцию мысли. Диалоги Чжуан-Цзы с его всегдашним другом-оппонентом Хуэй Ши подчеркивают контраст между самонадеянным интеллектуалом, который, в конце концов, должен признать, что ничего не знает, и скромным даосом, живущим «всеобщей радостью», даже если это радость рыбы или бабочки. Чжуан-Цзы не желает отрывать себя от мира: словесным ухищрениям он предпочитает спонтанное понимание. Софист не желает приобщать себя к миру. Он много говорит, но никем не может быть. Он хочет своей изоляции. Но мысль, замкнувшаяся в самосозерцании, заведомо бесплодна, ей нечего сказать даже самой себе, и она с неизбежностью вырождается в равнодушие и позерство. Контраст между Чжуан-Цзы и Хуэй Ши — это ещё и контраст между притворной заинтересованностью умственными «проблемами» и открытостью миру, в которой реализуется жизнь каждого существа. Такие, как Хуэй Ши, обо всём судят по словам. Для Чжуан-Цзы всё решает неутаимо-безмолвное отношение к миру. И рассудят их только плоды жизненных позиций — вечное недовольство философа-интеллектуала, чувствующего, что жизнь проходит мимо, и радость мудреца-подвижника, умеющего вверять себя бытию.

Мудрость Великого Пути — это всегда шаг за... Но этот шаг возвращает к полноте существования, в которой всякое «я» неотделимо от «не-я», все вещи «друг друга вмещают». Для даосов реальны не объекты, не идеи и не сущности, а бесконечная изменчивость как таковая или даже, точнее сказать, «одно сплошное превращение» (и хуа) — нечто вовек непреходящее. Здесь кроется разгадка парадоксальной логики Дао, которая на проверку диктуется буквальным значением её ключевых понятий. Ведь превращение, чтобы быть самим собой, должно само превратиться и тем самым стать постоянным. Точно так же потеря, перерастая себя, как бы теряет, «забывает» себя, но потеря в пределе своего бытия должна сама быть потеряна, а забытьё — забыто. Мы вновь убеждаемся в том, что миропонимание даосов предполагает некую всеобщую симуляцию понятий, но симуляцию неизбежную, непроизвольную и потому в своём роде вполне правдивую и искреннюю. Не приходится удивляться поэтому, что писания даосов проникнуты иронией и юмором, всегда таящимися там, где сталкиваются несовместимые смыслы. Речь идёт, однако, не о жанровых особенностях текста, а о некой исходной его тональности, лишённой жанровых признаков, подобно тому, как свет, выявляя все цвета, сам недоступен для созерцания. Нарочитая стилизация, свойственная даосским текстам, по сути своей пародийна, но это пародия, не имеющая адресата, а лишь свидетельствующая об отсутствии различия между «буквальным» и «переносным» смыслом сказанного. Иронический же тон повествования у Чжуан-Цзы как нельзя лучше соответствует даосской идее безмолвного внутреннего постижения, ведь ирония, по определению, должна быть скрытой. Поистине, нет ничего труднее, чем указать, где находится ирония в тексте и что смешного в шутке. И вместе с тем ирония — спутница неизъяснимой и даже непроизвольной сообщительности между людьми.

Превращение — вот название вечнотекучей, самоизменчивой, неуклонно уклоняющейся от самой себя реальности, которая определяет природу как бытия, так и сознания. А поскольку для Чжуан-Цзы реально лишь Превращение, то и правда его есть не что иное, как Путь (Дао). Превращение есть нечто безусловное, нечто такое, что «в самом себе укоренено» (цзы бэнь), «само по себе таково» (цзы жань). Оно обладает внутренней глубиной, «вторым дном», и постигают его в два шага: для этого нужно «потерять и ещё потерять потерю». Нужно постараться не делать никаких усилий — какая ирония! Сама даосская мудрость есть непроизвольное самопревращение сознания, которое нельзя «познать» просто потому, что в стихии творческих метаморфоз познавать нечего и некому. Всё, на что может рассчитывать мыслящий, — это быть «вблизи правды», быть «посередине» всего сущего, в средоточии бытия. И, значит, быть уместным в мыслях и поступках.

Итак, в акте даосского Превращения всё сущее становится тем, что оно есть. В этом событии человек становится подлинно человечным именно потому, что постигает в нём свою со-бытийность со всяким со-бытием в мире. Это значит, что он становится таким, «каким ещё не бывал». И чем более незначительным и, следовательно, заслуживающим добродушной шутки кажется человек перед лицом Одного Превращения мира, тем более велик он в своей причастности к этому вселенскому танцу вещей.

Мир для даоса предстаёт бездной взаимоотражений, «чудесных встреч» несоизмеримых величин, и принцип его существования — это «точильный камень Небес», выравнивающий несопоставимое. В сущности, в этом мире, где правит случай и мельчайшая метаморфоза равнозначна обновлению всей вселенной, нет одного всеобщего, «единственно верного» принципа. Он являет собой Хаос как бесчисленное множество порядков, бесконечное богатство разнообразия. Самое же пространство со-бытийности вещей Чжуан-Цзы именует Великой Пустотой (тай сюй). Пустота именуется им великой, поскольку она не может не само-опустошаться и тем самым оборачиваться... предельной наполненностью. Эта Великая Пустота в даосской традиции приравнивается к Матери мира, к вселенской утробе, которая рождает и носит в себе всё сущее.

Даосский мудрец подражает между-местности Пустоты и потому «в себе не имеет, где пребывать». Он не совершает самочинных действий, но «следует заданному». Его сознание — как зеркало, которое вмещает в себя все образы и не удерживает их. Средневековый комментатор Люй Хуэйцин выразил эту мысль в четкой формуле: «Нет места, где бы не было Пути, и не бывает слов без Пути». Чжуан-Цзы требует сорвать концептуальное покрывало языка, чтобы обнажить его бытийственную значимость. Слово правды подобно безыскуснейшему «птичьему щебету». Так дети, ещё не различая конвенционального смысла слов, способны наслаждаться музыкой слова. В горниле «поравнения смыслов», практикуемого даосами, слова очищаются от прилипших к ним словарных значений, чтобы вести за пределы сказанного и позволить раскрыться пронизывающему их вселенскому Ветру.

Главное достоинство слова для Чжуан-Цзы — не экстравагантность, а искренность, требующая искренности от внимающего ему, искренней доверительности за пределами расчета и даже убеждений. Изрекая свои «безумные речи», даосский мудрец именно без-умствует. говорит без тени лукавства, не пытаясь подменить или подкрепить самодельной правдой вольные превращения смысла. Этот без-умственный пафос даосской мысли передался всей китайской традиции. Преследующее многих европейских читателей впечатление наивной простоты, бесцветности, однообразия китайских текстов проистекает как раз из непонимания их внутренней глубины, скрытой и лишь на уровне прагматики бытовавшей многозначительности, которые делали ненужным внешний алогизм словесных фигур.

Язык, освобождённый от самого себя в «безбрежной и смутой» музыкальной стихии самой жизни, ничего не обозначает. Слово не имеет «изначального» смысла, оно только чревато смыслом. Смысл — это только надежда. Язык должен вновь и вновь генерировать в себе присутствие бытия, слова должны «ежедневно обновляться». Истинное слово переживается как процесс и в своей конкретности откликается всей бездной мироздания. Пусть в каждый момент времени слышна только часть голосов мирового хора. В свете Единого Превращения бытия разница между пением и паузой исчезает: все голоса звучат и все безмолвствуют. Чему же отдать предпочтение? «Вещи настолько же зависят друг от друга, насколько и не зависят друг от друга», — заключает Чжуан-Цзы. Нет необходимости выбирать между словом и молчанием. Ни то, ни другое, говорит Чжуан-Цзы, «не может исчерпать предела вещей». Молчание не разрушается и не разрешается словом. Оно очерчивается им, оставаясь «неколебимым присутствием» (дин) бытия, пред-полаганием, пред-восхищением всего сущего — чем-то, что опережает значение слов, некоей «за-умью» словесной стихии. «Тишина» Великого Слова отнюдь не тождественна блеклости слова, превращенного в трюизм. Это слово — волна молчания, смывающая все установленное и устоявшееся. В нём всё ново, всё неожиданно, всё топорщится, «торчит пучком». «При сильном ветре — большая гармония». Чем сильнее космический Ветер, тем туже натягивается небесный лук, тем глубже и напряженнее гармония между словом и молчанием, жизнью и созерцанием.

Чуждые антропоцентристских предрассудков Запада китайцы никогда не приписывали художнику роль «переводчика» языка природы па язык человека и не предполагали, что природа «ждёт» своего воплощения в слове. Да и как может она чего-то «желать», если непрерывно перерастает самоё себя? В этой непосредственности предполагаемого людская речь и журчание ручья навевают одно и то же. Таково условие порождения всякого смысла: бездна метаморфоз, равнозначная чистому присутствию без границы и формы, без идеи и сущности: «Небо и Земля обладают великой красотой, а о том не говорят. Четыре времени года имеют ясный закон, а о том не судят. Вся тьма вещей имеет неизменный порядок, а о том не ведёт речей...».