Смекни!
smekni.com

Ренессансный историзм: рождение интереса к изучению культуры (стр. 2 из 5)

Сам образ беспристрастного средневекового хрониста или летописца был следствием общепринятости и долговечности концепции бренности земного существования. В книге "Поэтика древнерусской литературы" Д. С. Лихачев, ссылаясь на существовавший в русских землях обычай компилятивного переписывания летописных сводов, каждый из которых начинался, как правило, от сотворения мира, воссоздает механизм формирования образа старого монаха-летописца, прочно вошедшего в практику мировой литературы: "Летописец живо реагирует на события современности, но последующий компилятор, механически соединяя известия разных летописей, придает им беспристрастный характер... Чем больше переписывается летопись, чем сложнее и объемистее она становится, приобретая характер обширных летописных сводов, тем более спокойным и "равнодушным" становится изложение. Реальный летописец и его художественный образ... различны". Реальными летописцами могли быть молодые люди, как Лаврентий - составитель Лаврентьевской летописи, и старики; монахи или представители белого духовенства, подобно новгородцу Герману Вояте. В составлении летописи могли принимать участие князья (Владимир Мономах и его сын Мстислав), а позже и цари (Иван Грозный), но "художественный образ летописца один. Это старец, равнодушно внимающий добру и злу". Сам механизм создания образа летописца мог быть не только таким (В. Т. Пашуто, например, вообще считал, что реконструкция, предложенная Д. С. Лихачевым, неприемлема для историков). Образная же природа представлений о беспристрастности древних хроник отмечена исследователем очень точно и, как мне кажется, не подлежит сомнению. Не случайно столь восприимчивым к образу беспристрастного старца оказалось именно художественное сознание (вспомним хотя бы старца Пимена, так зримо запечатленного поэтическим гением А. С. Пушкина в его поэме "Борис Годунов"). Образ беспристрастного старца-летописца надолго стал неотъемлемой частью массового исторического сознания, доставшись новому времени в наследство от средневековых представлений об истории. Он был настолько устойчив, что даже специалистам оказалось сложно преодолеть инерцию обыденного сознания, в течение многих веков оперировавшего образом беспристрастного хрониста как общеизвестным и общезначимым. В России историки издавна отмечали тенденциозность хроник и летописей, но, чтобы поколебать этот образ в массовом историческом сознании, потребовалась чеканная формулировка основоположника текстологии А. А. Шахматова, написавшего в начале нынешнего века в предисловии к одному из изданий "Повести временных лет", что рукою летописца водили политические страсти и мирские интересы. В средние века образ беспристрастного повествователя рождал в сознании читателя образ бесстрастной истории, развивающейся роковым образом и неподвластной людям. Эта смысловая доминанта в течение долгого времени практически "снимала" мысль об исторической преемственности в массовом восприятии истории.

Пример с летописанием позволяет достаточно четко проследить отмеченную тенденцию, так как в отечественной традиции летописи оставались ведущей формой изложения исторических событий вплоть до конца ХVII в. В западноевропейской исторической традиции хроники уступили место другим видам исторических произведений несколько раньше, но и там они занимали достаточно заметное положение до конца ХVI-начала ХVII в..

Ориентированное преимущественно на идею временности и быстротечности земной истории перед лицом вечности, летописное время не пользовалось представлениями об исторической дистанции. Само понятие ретроспекции было чуждо средневековому представлению о времени.

Исследователи, пишущие о средневековой культуре, обычно подчеркивают общее безразличие людей той эпохи к течению личного времени. "Как и письменность, - пишет, например, Ж. Ле Гофф в своей "Цивилизации средневекового Запада", - мера времени оставалась в течение большей части Средневековья достоянием могущественных верхов. Народная масса не владела собственным временем и была неспособна даже определить его. Она подчинялась времени, которое предписывали колокола, трубы и рыцарские рога". Городское население было, конечно, менее безразлично к течению личного времени, чем сельское, но на бытовом уровне и для горожан несколько столетий точный счет личного времени не был общепринятым. Люди средневековой культуры были в целом маловосприимчивы к идеям изменения и развития. "Стабильность, традиционность, повторяемость - в этих категориях двигалось их сознание, в них же осмысливалось то действительное историческое развитие, которое они так долго не могли ощутить". Массовые представления об истории, распространенные даже в среде образованных людей, практически не отличали прошлого, ибо не воспринимали настоящее как качественную ценность.

Массовые представления об истории свойственны были и гуманистам, благополучно уживаясь в их сознании с размышлениями о мировоззренческих категориях.

В своей книге "Структура научных революций" Т. Кун заметил, что всякая смена мировоззренческих парадигм, вплоть до вселенского масштаба, начинается с легкого и малозаметного перенесения акцентов. Рождение интереса к изучению культуры, ставшее результатом становления нового восприятия мира и его содержанием, состояло из множества таких незначительных на первый взгляд изменений. Этот процесс постепенного переосмысления привычных норм и ценностей длился около трех столетий. У его истоков лежит осознание ценности личного времени и исторической значимости собственной эпохи.

"В европейском городе впервые в истории начинается "отчуждение" времени как чистой формы от жизни, явления которой подлежат изменению". Для горожан время быстро превращается в меру труда. С ХIV в. в городском пейзаже появляются ратушные башни, украшенные часами. Изобретенные незадолго до этого механические часы не отличались большой точностью. На них не было минутной стрелки, да и часы они отмечали с известной долей приблизительности. Зато в наиболее интересных из них имелся поворотный круг, наглядно изображавший течение времени и демонстрировавший смену времени суток, ассоциировавшуюся со сменой возрастов человеческой жизни и земного бытия. Часы украшали аллегорические фигуры, олицетворявшие рождение, младенчество, беззаботную юность, уверенную зрелость, дряхлеющую старость и суровую фигуру с косой, все примиряющую Смерть. Часы на башне не только показывали время. Они, как уже говорилось, напоминали о бренности и быстротечности земного бытия. Но еще более часы были нужны городской общине для укрепления чувства собственного достоинства. Для горожан часы на башне сначала были предметом не столько необходимости, сколько гордости, как, скажем, изукрашенный замок для сеньора. Сам выбор способа самоутверждения городской общины заслуживает особого внимания. По стоимости башенные часы могли быть соотнесены со строительством самой башни, но ради самоутверждения городские коммуны шли на, казалось бы, бесполезные расходы. Многие исследователи называют появление механических часов ключом к пониманию промышленного мира.

Башенные часы стали лишь одним из шагов в переоценке отношения ко времени. Во второй половине ХV в. распространилась практика ношения карманных часов, а вскоре появился и будильник. Часы стали внешним символом этического перевоспитания человека, учившегося ценить личное время. Личное время приобретало значение позитивной категории. Оно осознавалось первоначально как "время купцов". Уже в трактате доминиканского монаха Доменико Кавальки "Духовная дисциплина", написанном в 1342 г., можно видеть целые две главы, посвященные умению ценить личное время и использовать его с максимальной пользой. "Время купцов" было категорией, в которой прагматизм становился своего рода религией. Через несколько лет, в 1353 г., Франческо Петрарка написал Франциску, приору монастыря Святых Апостолов, эпистолу "О том, какая дорогая вещь время" с признанием "ни дня, насколько помню, я не потерял бездумно" и с сетованием на быстротечность жизненного времени. Личное время начинало осознаваться, оно стало цениться как время творчества. В культуре гуманистов существовал настоящий культ личного времени, предназначенного для творческой деятельности. Л. М. Баткин называет представления о времени, сложившиеся в среде гуманистов, "временем гуманистов" и считает его историко-культурным феноменом, родственным "времени купцов". Исследователь подчеркивает, что гуманистическое понимание времени происходило от понимания его сакрального смысла: "В фанатизме, с которым гуманисты предавались своим занятиям, сохранилось нечто от религиозного обета, от усердных монашеских бдений, от их экстатичности, ритуальности и аскезы". Но "время гуманистов", по мнению автора, "не только продолжало сакральную (особенно христиански-неоплатоническую) традицию, оно и резко отличалось от нее, делая время конкретным достоянием индивида, снимая дуализм бренного времени и трансцендентной вечности, возвышая самоосуществление личности и ее краткий жизненный срок как посюстороннее торжество божества в человеке. Тем самым время приобрело неслыханную активность, независимо от того, отдавалось ли предпочтение активности "деятельной жизни" или активности "жизни созерцательной". Оно стало "героическим". При сходстве многих психологических черт средневековая традиция оказалась секуляризованной на пути, который если не в самом Ренессансе, то после него и вследствие него приведет к окончательному превращению духовно-религиозного подвижничества в подвижничество ученого и писателя, т. е. к совершенно светскому, новоевропейскому типу напряженной духовности, к творчеству интеллигента в чистом виде". Ссылаясь на знаменитый диалог Леона Альберти (1404-1472), демонстрирующий личную принадлежность времени, Л. М. Баткин подчеркивает, что "время гуманистов" превратилось в особое историко-культурное явление, благодаря соединению понятий времени и учености. В гуманистической культуре стало топикой превознесение "жадности к словесности" и способности "не терять ни часа". Служение в "храме науки" стало символом "особого стиля деятельности гуманистов, которые, не порывая прямо со структурой религиозной духовности, подменили ее светским аналогом".