Смекни!
smekni.com

Проблематика и композиционные особенности "Маленьких трагедий" А.С. Пушкина (стр. 5 из 10)

Их желания совпадают, разночтения только в сроках. Не переживет же его отец, - беспечно отмахивается юный рыцарь от жида, не желающего, как прежде, ссудить его под будущее наследство. “Как знать? дни наши сочтены не нами...” – глубокомысленно и весьма справедливо отвечает тот. И тотчас же обращает внимание Альбера на отменное здоровье барона, вполне могущего прожить еще лет тридцать. “Тогда и деньги/На что мне пригодятся?” – наивно-простодушно, как мы помним, вопрошает богатый наследник. И ростовщик, хотя все так же глубокомысленно и так же справедливо заметит: “...деньги/Всегда, во всякой возраст нам пригодны...”, – засечет, что молодой рыцарь совсем не прочь как можно раньше попользоваться отцовским золотом.

Но вывод, который сделает из этого своего наблюдения жид, разительно не совпадет с благородством Альбера, с его стилем поведения, которое нам привычно называть рыцарским вне зависимости от того, принадлежит или нет человек к этому избранному кругу.

Что Альбер – рыцарь по натуре, а не только по происхождению, доказывает, в частности, его реакция на рассказ Соломона о чудесных смертоносных каплях, которые делает его приятель Товий:

Что ж? взаймы на место денег

Ты мне предложишь склянок двести яду

За склянку по червонцу. Так ли, что ли?

“Смеяться вам угодно надо мною...” – отреагирует жид, совершенно искренне не понимая чистоты Альберового недоумения, – ведь он, Соломон, так доступно объяснил, как действуют капли Товия:

В стакан воды подлить... трех капель будет,

Ни вкуса в них, ни цвета не заметно;

А человек без рези в животе,

Без тошноты, без боли умирает.

Но Альберу-то что с этих капель? Юному рыцарю нужны деньги, ради которых он и встречается с ростовщиком, а не яд – “взаймы на место денег”!

Однако выясняется, что заимодавец предлагает яд в месте с деньгами Барона: “Нет; я хотел... быть может вы... я думал,/Что уж барону время умереть”.

“Я думал”, – говорит жид о том, когда следует умереть барону, словно забыв о собственной рассудительности, которую демонстрировал совсем короткое время назад: “...дни наши сочтены не нами...”, – а точнее, конечно, ничего не забывая, но лишний раз свидетельствуя, что произносил тогда не житейскую мудрость, а пошлость, в какую обращает любой жизненный постулат человеческая низость.

Низость и бесчестность ростовщика дают лишний повод Альберу укорить отца, заставившего сына вступить с жидом в деловые и чуть ли не партнерские отношения: “Вот до чего меня доводит/Отца родного скупость! Жид мне смел/Что предложить!”, но и побудит рыцаря разорвать их с ростовщиком, не брать у жида денег, которыми он готов ссудить Альбера, чтобы откупиться от чудовищного своего предложения отравить барона.

С другой стороны, доверчивость Альбера, быть может, подчеркнута и значимостью имен персонажей пушкинской трагедии. Соломон (от древнееврейского “шалом” – “мир вам”) – это желание (пожелание) здравствовать. Творец собственного благополучия, он несет благополучие другим. Товий переводится как “мое счастье бог”, следовательно, главная черта обладателя этого имени – осчастливливать других. Вот в какую компанию завлечен доверчивый Альбер. Конечно, он не настолько наивен, чтобы не понимать цену Соломону. Недаром перебивает его, когда тот только начал разговор о своем приятеле Товии: “Такой же как и ты, иль почестнее?” Но связываться с вероломным криводушием, которое, как выяснилось, воплощают собой Соломон и Товий, он не стал бы ни при каких обстоятельствах. На это прямо указывает и его имя, которое переводится не просто как “благородный”, но “блестяще благородный”, то есть его благородство высшей пробы!

Разумеется, условия, в которые он поставлен, подвергают эту его черту серьезнейшим испытаниям. Его самооговоры свидетельствуют о его духовной усталости, но не о желании достичь вожделенной цели любыми средствами. Я говорю сейчас даже не о том, что он ужаснулся самой возможности отравить отца или не снял шлема с поверженного противника. Но то, что он не захочет больше иметь дело ни с жидом, ни с его деньгами, хотя имеет крайнюю в них нужду, доказывает его очевидную бескомпромиссность характера. То, что на свою просьбу дать ему вина он не просто услышит от слуги Ивана: “Вечор я снес последнюю бутылку/Больному кузнецу”, но подтвердит, что это было сделано с его ведома: “Да, помню, знаю...”, – знак характера человека, неравнодушного к несчастию других, готового поделиться с ними последним.

В конце концов он и вопрос о полагающемся ему, как рыцарю, содержании от отца хочет решить в строгих рамках закона, который в Средние века (и в пушкинской трагедии) олицетворял правитель:

...пойду искать управы

У герцога: пускай отца заставят

Меня держать как сына, не как мышь,

Рожденную в подполье.

Конечно, не случайно, что после этих слов Альбера, заканчивающих I сцену, следует сцена II, обозначенная Пушкиным как “Подвал”: в бароновом подполье обитают не голодные мыши.

Правда, зная об отцовском золоте, Альбер вряд ли догадывается, где барон его скрывает. “Подвал мой тайный”, – называет свое хранилище барон, и текст “Скупого Рыцаря” не оставляет сомнений, что Альбер даже не пытался обнаружить отцовский тайник: для чего ему это нужно?

Но тот же текст пушкинской трагедии показывает, что барон прячет свои “заветные сундуки” прежде всего именно от сына, с которым не ощущает никакого родства. Недаром, спустившись в подвал, дождавшись наконец-то сладостного момента высыпать в сундук очередную горсточку золота, которое собирает, как гном, – дублон к дублону, испытывая при виде своего богатства такое духовное возбуждение, что произнесет длиннющий монолог – на целую сцену – на 118 стихов, причем не все из них “белые”:

Послушна мне, сильна моя держава;

В ней счастие, в ней честь моя и слава! –

самой обретенной рифмой показывая, что достиг наконец полной гармонии с миром, барон на рифме же и поскользнется, едва только вспомнит, кому должен оставить свою державу:

Я царствую – но кто вослед за мной

Приимет власть над нею? Мой наследник!

Безумец, расточитель молодой,

Развратников разгульных собеседник! –

потому что сразу же после этих слов рифма из речи барона исчезнет, чтобы уже никогда больше не появляться.

Вряд ли можно согласиться с Д. П. Якубовичем в том, что “белый стих трагедии именно в момент ее апофеоза превращается в стих рифмованный”, потому что вряд ли справедливо объявлять апофеозом трагедии пребывание барона возле своих сундуков, которые он отпер, поставил перед каждым по горящей свече и упивается блеском золота, воображая себя неким властелином мира. Ведь не трагедия прославляет здесь своего героя, а он - себя сам. Он охвачен эйфорией, очень, кстати, недолгой, как недолго и непрочно его чувство гармонического единения с миром, которое сообщает барону накопленное им золото и которое то же золото отнимает у барона, напоминая о наследнике.

Потому и исчезает из его речи рифма, что гармонические связи барона с миром обрываются чуть ли не сразу же после их возникновения.

Конечно, то, что они вообще у него возникают, доказывает, что барон способен пусть ненадолго, но взаправду утвердиться в собственном ощущении: “Я царствую...” Его, кстати, и зовут Филиппом - весьма распространенным в августейших семьях именем. Но сколько отвлекающих обстоятельств поджидают барона на пути к его сладостному ощущению собственного всемогущества! И сколько потащат вниз, не давая ему толком утвердиться на троне! И о тех, и о других он расскажет в своем длинном монологе, раскрывая и собственную низость, позволяющую ему отбирать у людей последнее или не брезговать краденым, и собственную скупость, которой он, урожденный рыцарь, перещеголял даже презренного жида Соломона, и его стойкую неприязнь, нелюбовь к сыну, которого он в том же монологе уличит в ужасающем, с его точки зрения, грехе – мотовстве будущего наследства и в связи с этим вознесет к небу стонущее, чаемое, но несбыточное:

...о, если б из могилы

Придти я мог, сторожевою тенью

Сидеть на сундуке и от живых

Сокровища мои хранить как ныне!..

Я думаю, что не случайно барон этими словами заканчивает свой монолог, подытоживая все, что он сейчас произнес. И итог этот недвусмысленно показывает, что не так уж преувеличивал Альбер, характеризуя отношение отца к золоту: уж если тот и после смерти готов защищать свое богатство от любых посягательств, если мечтает явиться из могилы и воспрепятствовать живым воспользоваться его деньгами, то это ли не лучшее свидетельство в пользу того, что он служит своему золоту, “как алжирской раб”, что он охраняет его, “как пес цепной”!

Вот почему, по-моему, нет правоты в утверждении Г. А. Гуковского, что скупость барона – его сублимированное, так сказать, властолюбие. Прежде, в молодости, пишет Гуковский, барон “жил при дворе герцога и был близок с герцогом, первым среди равных баронов...”, теперь “власть стал захватывать денежный сундук”. Иными словами, эволюционировав из блестящего боевого рыцаря в нелюдимого скупца, барон сохранил былую свою любовь к власти, которую ныне подпитывает и укрепляет в нем его золото.

Но, во-первых, внешне полные приязненных воспоминаний слова герцога: “Вы деду были другом; мой отец/Вас уважал. И я всегда считал/Вас верным, храбрым рыцарем...” – могут еще указать, как подметил В. Э. Рецептер, на “постепенное отдаление барона от властвующей династии”, но не дают никаких оснований предполагать в бароне особого властолюбия. А во-вторых, скупость - черта вовсе не обязательно благоприобретенная, барон мог и в молодости быть скуповатым и, скорее всего, был им, ибо невозможно представить, что страсть к накопительству захватила его вдруг, внезапно, а не накапливалась в нем исподволь, выдавливая из его души человеческие чувства и освобождая в ней пространство для нечеловеческих.