Смекни!
smekni.com

МИФ О СИЗИФЕ Эссе об абсурде (стр. 10 из 21)

Погрузиться в эту бездонную достоверность, почувст­вовать себя достаточно чуждым собственной жизни — чтобы возвеличить ее и идти по ней, избавившись от близорукости влюбленного,— таков принцип освобождения. Как и любая свобода действия, эта новая независимость конечна, у нее нет гарантии вечности. Но тогда свобода действия приходит на смену иллюзорной свободе, а иллю­зии исчезают перед лицом смерти. Принципами единст­венно разумной свободы становятся здесь божественная отрешенность приговоренного к смерти, перед которым в одно прекрасное утро откроются двери тюрьмы, невероят­ное равнодушие ко всему, кроме чистого пламени жизни, смерть и абсурд. Это принципы, которые доступны чело­веческому сердцу. Таково второе следствие. Вселенная абсурдного человека — это вселенная льда и пламени, столь же прозрачная, сколь и ограниченная, где нет ни­чего возможного, но все дано. В конце его ждет крушение и небытие. Он может решиться жить в такой вселенной. Из этой решимости он черпает силы, отсюда его отказ от надежды и упорство в жизни без утешения.

Но что значит жить в такой вселенной? Ничего, кроме безразличия к будущему и желания исчерпать все, что дано. Вера в смысл жизни всегда предполагает шкалу ценностей, выбор, предпочтение. Вера в абсурд, по опре­делению, учит нас прямо противоположному. Но это за­служивает специального рассмотрения.

Все, что меня интересует, сводится к вопросу: возмож­на ли не подлежащая обжалованию жизнь? Я не хочу по­кидать эту почву. Мне дан такой образ жизни — могу ли я к нему приспособиться? Вера в абсурд отвечает на эту заботу, заменяя качество переживаний их количест­вом. Если я убежден, что жизнь абсурдна, что жизненное равновесие есть результат непрерывного бунта моего сознания против окружающей его тьмы; если я принимаю, что моя свобода имеет смысл только в положенных судь­бой границах, то вынужден сказать: в счет идет не лучшая, а долгая жизнь. И мне безразлично, вульгарна эта жизнь или отвратительна, изящна или достойна сожаления. Та­кого рода ценностные суждения раз и навсегда устраняют­ся, уступая место суждениям фактическим. Я должен вы­водить следствия из того, что вижу, и не рискую выдвигать какие бы то ни было гипотезы. Такую жизнь считают несов­местимой с правилами чести, но подлинная честность тре­бует от меня бесчестия.

Жить как можно дольше — в широком смысле это пра­вило совершенно незначимо. Оно нуждается в уточнении. Поначалу кажется, что понятие количества в нем недо­статочно раскрыто. Ведь с его помощью можно выразить значительную часть человеческого опыта. Мораль и шкала ценностей имеют смысл только в связи с количеством и раз­нообразием накопленного опыта. Современная жизнь на­вязывает большинству людей одно и то же количество опы­та, являющегося к тому же, по существу, одним и тем же. Разумеется, необходимо принимать во внимание и спон­танный вклад индивида, все то, что он сам «свершил». Но об этом не мне судить, да и правило моего метода гласит: сообразовываться с непосредственно данной очевид­ностью. Поэтому я полагаю, что общественная мораль связана не столько с идеальной значимостью вдохновляющих ее принципов, сколько с доступной измерению нормой опыта. С небольшой натяжкой можно сказать, что у греков была мораль досуга, точно так же, как у нас име­ется мораль восьмичасового рабочего дня. Но многие личности, в том числе наиболее трагические, уже вызы­вают у нас предчувствие близящейся смены иерархии ценностей вместе с изменением опыта. Они становятся чем-то вроде конкистадоров повседневности, которые уже количеством опыта побивают все рекорды (я умышленно употребляю спортивную терминологию) и выигрывают свою собственную мораль. Спросим себя без всякой ро­мантики: что может означать эта установка для человека, решившего держать пари, строго соблюдая установленные им самим правила игры?

Побивать все рекорды — значит как можно чаще стал­киваться лицом к лицу с миром. Возможно ли это без про­тиворечий и оговорок? С одной стороны, абсурд учит, что совершенно неважно, каков этот опыт, а с другой стороны, он побуждает к максимальному количеству опыта. Разве я не уподобляюсь здесь всем тем, кого подвергал критике, коль скоро речь заходит о выборе формы жизни, которая принесет возможно больше этого человеческого мате­риала, а он снова приведет к той самой шкале ценностей, которую мы хотели отвергнуть?

Абсурд и его полное противоречий существование вновь дают нам урок. Ибо ошибочно думать, будто коли­чество опыта зависит от обстоятельств жизни. Оно зависит только от нас самих. Здесь необходимо рассуждать по­просту. Двум людям, прожившим равное число лет, мир предоставляет всегда одну и ту же сумму опыта. Необхо­димо просто осознать его. Переживать свою жизнь, свой бунт, свою свободу как можно полнее — значит жить, и в полную меру. Там, где царствует ясность, шкала цен­ностей бесполезна. Будем опять-таки простецами. Скажем, что единственное «непобедимое» препятствие состоит в преждевременной смерти. Вселенная абсурда существует только благодаря своей противопоставленности такому постоянному исключению, каким является смерть. Поэто­му никакое глубокомыслие, никакие эмоции, страсти и жертвы не могут уравнять в глазах абсурдного человека (даже если бы ему того захотелось) сорокалетнюю созна­тельную жизнь и ясность, растянувшуюся на шестьдесят лет. Безумие и смерть непоправимы. У человека нет вы­бора. Абсурд и приносимое им приращение жизни зависят, таким образом, не от воли человека, а от ее противопо­ложности, от смерти. Хорошенько взвесив слова, мы мо­жем сказать, что это дело случая. Следует понять это и со­гласиться. Двадцать лет жизни и опыта не заменишь ничем.

По странной для столь искушенного народа непоследо­вательности греки полагали, что умершие молодыми ста­новятся любимцами богов. Это верно в том случае, если признать, что вступление в обманчивый мир богов означает лишение радости в наиболее чистой форме наших чувств, наших земных чувств. Настоящее — таков идеал абсурд­ного человека: последовательное прохождение моментов настоящего перед взором неустанно сознательной души. Слово «идеал», однако, звучит фальшиво. Ведь это даже не человеческое призвание, а просто третье следствие рас­суждений абсурдного человека. Размышления об абсур­де начинаются с тревожного осознания бесчеловечности и возвращаются под конец к страстному пламени человече­ского бунта.

Итак, я вывожу из абсурда три следствия, каковыми являются мой бунт, моя свобода и моя страсть. Одной лишь игрой сознания я превращаю в правило жизни то, что было приглашением к смерти, и отвергаю самоубийство. Конечно, я понимаю, каким будет глухой отзвук этого ре­шения на протяжении всех последующих дней моей жизни. Но мне остается сказать лишь одно: это неизбежно. Когда Ницше пишет: «Становится ясно, что самое важное на земле и на небесах — это долгое и однонаправленное подчинение: его результатом является нечто, ради чего стоит жить на этой земле, а именно мужество, искусство, музы­ка, танец, разум, дух — нечто преобразующее, нечто утон­ченное, безумное или божественное»,— то он иллюстри­рует правило великой морали. Но он указывает тем самым и на путь абсурдного человека. Подчиниться пламени — и всего проще, и всего труднее. И все же хорошо, что че­ловек, соизмеряя свои силы с трудностями, иногда выно­сит приговор самому себе. Он один вправе это сделать. «Мольба,— говорит Алэн 25,— подобна ночи, нисходя­щей на мысль». «Но уму должно встретиться с ночью»,— отвечают мистики и экзистенциалисты. Конечно. Но не с той ночью, что порождена смеженными по собственной воле веками,— не с мрачной и глубокой ночью, которую ум создает лишь для того, чтобы в ней потеряться. Если уму суждено встретить ночь, она будет скорее ночью от­чаяния, но ясной, полярной ночью. Это ночь бодрствующе­го ума, она порождает то безупречно белое сияние, в ко­тором каждый объект предстает в свете сознания. Без­различие сопрягается здесь со страстным постижением, и тогда отпадают все вопросы об экзистенциальном скачке.

Он занимает свое место среди других установок на вековой фреске человеческого сознания. Для наделенного ра­зумом наблюдателя этот скачок также является родом, абсурда. Насколько совершающий скачок верит в разре­шение этого парадокса, настолько он восстанавливает этот парадокс во всей его полноте. Оттого-то скачок этот такой волнующий. Оттого-то все становится на свои места и абсурдный мир возрождается во всем блеске и многообразии. Но нельзя останавливаться только на этом, ибо трудно удовлетвориться одним способом видения, лишив себя противоречия, вероятно, тончайшей формы духа. Пока что нами определен только способ мышления. Теперь речь пойдет о жизни.

АБСУРДНЫЙ ЧЕЛОВЕК

Ставрогин если верует, то не верует,

что он верует. Если же не верует, то

не верует, что он не верует.

«Бесы»

«Поле моей деятельности,— говорил Гете,- это время». Вот вполне абсурдное речение. Что представляет собой абсурдный человек? Он ничего не предпринимает ради вечности и не отрицает этого. Не то чтобы ему вообще была чужда нос­тальгия. Но он отдает предпочтение своему мужеству и своей способности суждения. Первое учит его вести не подлежащую обжалованию жизнь, довольствоваться тем, что есть; вторая дает ему представление о его пределах. Уверившись в конечности своей свободы, отсутствии бу­дущности у его бунта и в бренности сознания, он готов продолжить свои деяния в том времени, которое ему от­пущено жизнью. Здесь его поле, место его действий, освобожденное от любого суда, кроме его собственного. Более продолжительная жизнь не означает для него иной жизни. Это было бы нечестно. А что говорить о той иллюзорной вечности, именуемой судом потомков, на который полага­лась г-жа Ролан26; эта «опрометчивость наказана по заслугам». Потомство охотно цитирует ее слова, но забывает судить по ним о ней самой. Ведь г-жа Ролан безраз­лична потомству.