Так, современный американский философ, представитель, так называемого гуманистического радикализма, И.Иллич, воспевая язык молчания, пишет: «Объективное изучение способов передачи значений показало, что гораздо больше передается от одного человека к другому посредством молчания, чем словами... Грамматика молчания - искусство более сложное для изучения, чем грамматика звуков...Человек, который показывает нам, что он понимает ритм нашего молчания, много ближе нам, чем тот, кто думает, что он знает, как говорить» [40. C.41-42]. Красноречивость «молчания», провозглашенная Илличем, абсолютизирует невербальные формы общения, наделяя их особым символическим смыслом. Однако философия «пустоты», какие бы аргументы ни выдвигались в ее обоснование, разъединяет людей, превращая их в самодовлеющие мирки субъективности, между которыми нет сущностных связей. И тем не менее идея «нового общения» достаточно широко проникла и в искусство.
Американский эстетик К. Вудвард создал целую цепь далеко идущих рассуждений, исходным пунктом которых служило известное произведение американского композитора Джона Кейджа «4 минуты 33 секунды», представляющее собой соответствующее по длительности... гробовое молчание симфонического оркестра полного состава. Эстетика пустоты, молчания, небытия еще не так давно была сферой оживленных дискуссий в западной философии искусства, имеющей прямое отношение к области философии коммуникации. Искусство, отказывающееся от формы, стремилось к полному освобождению от власти «техники» и ее материальных носителей, якобы неизбежно встававших преградой на пути полного самораскрытия творческого Я художника. При этом подразумевалось, что возникнувшее в результате искусство без формы устанавливало особый уровень межличностного общения «коммуникации», столь желанный для отчужденных друг от друга людей.
К. Вудвард стремился всесторонне обосновать воинствующий иррационализм современного модернизма, пытаясь при этом облагородить его пространными рассуждениями об антибуржуазной направленности «философии молчания». Однако следует иметь в виду, что понятие «антибуржуазность» в словаре модернистов нередко употребляется как синоним антиматериальности. Таким образом «буржуазному» образу жизни и мышления противопоставлялся еще больший спиритуалистический идеализм, ведущий в глубину «экстрарационального общения», презирающий все материальное как таковое и не нарушающий, а усугубляющий затерянность человека в мире.
Западное искусство, прекрасно осознавая всю глубину и противоречивость феномена одиночества, не стремится, как правило, дать ему нравственную и гражданственную оценку. Она вытесняется изощренной аналитичностью, поворачивающейся то крайне объективистскими, то столь же крайне субъективистскими гранями. Аналитичность эта подчас воплощается с исключительным мастерством, но мастерством отстраненным, о каких бы больных и острых проблемах личности ни шла речь. Попытки подобного, аналитического проникновения в суть одиночества предпринимались неоднократно. И в ряду тех, кто достиг в этом незаурядных результатов, имя Ингмара Бергмана, выдающегося шведского кинорежиссера, следует, видимо, упомянуть одним из первых.
Его фильмы, начиная со знаменитой «Земляничной поляны», ставшей уже классикой западного кинематографа, и вплоть до одной из последних работ «Осенней сонаты», представляют собой художественную энциклопедию одиночества, некоммуникабельности, разорванности социальных связей, отчаяния, утраты надежды - антижизни в ее обыденных формах и проявлениях.
Подавляющее большинство фильмов Бергмана это строгие по форме, медленно разворачивающиеся философские притчи, наполненные скрытыми символами и ассоциациями. Число участников этих «тихих» трагедий, как правило, невелико. И даже тогда, когда одинокие человеческие монады оказываются вовлеченными в стремнину всеохватывающих событий, личность оказывается отчужденной от истории, точно так же, как она отчуждена от своего Я.
И.Бергман признанный мастер современного мирового кинематографа. Искусство шведского кинорежиссера философично в том смысле, что оно претендует, и не без оснований, на воссоздание идейных и нравственных трагедий «несчастного сознания» личности XX века. Однако важнейший вопрос состоит в том, считает ли он необходимым сопротивляться, или же трактует их в виде вечной и неизменной данности, требующей лишь аналитического подхода? Бергман отвечает таким образом: «Художник считает свою изолированность, свою субъективность, свой индивидуализм почти святыми. Так в конце концов все мы собираемся в одном большом загоне, где стоим и блеем о нашем одиночестве, не слушая друг друга и не понимая, что мы душим друг друга насмерть. Индивидуалисты смотрят пристально один другому в глаза, и все же отрицают существование друг друга. Мы блуждаем по кругу, настолько ограниченному нашими собственными заботами, что больше не можем отличить правды от фальши, гангстерских прихотей от чистейших идеалов» [1. C. 250].
Глубокая обеспокоенность все нарастающим отчуждением и одиночеством присуща многим западным мыслителям и художникам. Под этим углом зрения немалый интерес представляет «повесть-притча» (так определил ее жанр сам автор) «Чайка по имени Джонатан Ливингстон» американского писателя Ричарда Баха.
Наполненное символикой и аллегориями произведение Баха рассказывает о жизни стаи чаек, поселившейся на берегу океана. Но чайки Ричарда Баха - существа необыкновенные. Они умеют думать и разговаривать, а законы их стаи весьма напоминают законы человеческого общества.
По мнению Ричарда Баха, особенно тягостное одиночество возникает тогда, когда безоглядный порыв, искреннее стремление помочь другим и сделать их жизнь лучше наталкиваются на глухое презрение умудренной «здравыми соображениями» обывательской толпы.
Главные события в истории чайки по имени Джонатан Ливингстон разворачиваются тогда, когда в изгнании он постигает высшее совершенство в искусстве полета. Его окружали теперь ученики, единомышленники. Но Джонатаи Ливингстон вовсе не собирался стать властителем дум. Единственная его мечта состояла в том, чтобы научить изгнавшую его стаю красоте полета. И в этом также содержится весьма важный смысл, вкладываемый Ричардом Бахом в уста своего героя.
Любое, даже самое замечательное и выдающееся достижение, по сути, безжизненно, если оно остается достоянием лишь того, кто его впервые обрел. Либо одиночество губит открытие истины, либо самозабвенное служение истине и людям придает силы, способные разомкнуть оковы вынужденного одиночества. И тогда слово правды превращается в действие. Эта вторая альтернатива и выражает собственную позицию автора. Нельзя не видеть ее подчеркнутой абстрактности, коль скоро Бах полагает, что существуют некие временные законы морали «вообще», безотносительно к ее социальной и конкретно-исторической обусловленности. Эта романтизированная иллюзия вовсе не безобидна, но важно проследить и общую направленность идейных поисков писателя. А они имеют своей целью разрушить апологию индивидуализма и одиночества, от века вросшую в контекст современной западной культуры. И эти гуманистические тенденции вовсе не единичны в литературно-художественной жизни Запада наших дней. Не следует, видимо, переоценивать их действенности, но столь же неверно было бы и игнорировать их. Более того, вера в абстрактный гуманизм, если она своими корнями связана с верой в демократический идеал, неизбежно «приземляется», соприкасается с социальными и политическими сторонами жизни, требует от художника принятия отчетливо осознаваемых им решений, пронизанных чувством общественной ответственности.
Тяжкий недуг одиночества всепроникающ и многолик. Наивно полагать, что ему подвержены лишь рефлектирующие субъекты, склонные к философствованию. Одиночество подчас обрушивается на вполне «благополучных» людей. Ни материальные блага, ни причастность к истеблишменту, ни внешне благополучное существование личности, воспринимающей западный образ жизни как данность, не в силах отвратить от нее рано или поздно наступающее одиночество, подводящее печальный итог всей прожитой жизни. «Многие люди, - отмечают авторы изданного в США научного сборника «Анатомия одиночества», испытывают наиболее мучительное состояние одиночества не в физической изолированности, а как раз в центре группы, в кругу семьи, и даже в обществе близких друзей» [67. C. 37].
Философские основания проблемы одиночества
Теоретическое и художественное осмысление одиночества имеет давние традиции. Поэтому было бы неверным связывать его лишь с XX веком или же с развитием капиталистического производства. Еще в ветхозаветной книге Екклезиата приводятся слова, подтверждающие, что одиночество воспринималось людьми той эпохи как трагедия: «Человек одинокий, и другого нет; ни сына, ни брата нет у него; и всем трудам его нет конца, и глаз его не насыщается богатством» (4:8). Драматизм утраты связи с миром людей пронизывает этот библейский текст, ставший чуть ли не первым отдаленным отголоском экзистенциалистского пессимизма.
С осознанием своей родовой связи с другими людьми, человек открывал для себя всю катастрофичность ее утраты или даже некоторого ослабления. Не всегда эта трагедия получала название «одиночества» и не всегда она представала во всей глубине общефилософского смысла, но она неизменно вплеталась в симфонию духовного развития человечества. Жизненно необходимое человеку общение, нередко обреталось как антитеза одиночеству - в мире веры.
Чувство одиночество и отчаяния сквозит в псалмах царя Давида: «Боже мой! Боже мой!.. Для чего ты оставил меня? Далеки от спасения моего слова вопля моего» (21:2). Отчаяние достигает апофеоза: «Призри на меня и помилуй меня, ибо я одинок и угнетен» (24:16). Одиночество центральная тема всех псалмов, в строках которых кристаллизуются чувства покинутости, отчужденности человека и упование на всемогущего Бога.