* Погрешность языка (лат.). — Ред.
** Погрешность нравственности (лат.). — Ред.
* Вступительная речь, вступительное слово (франц.). — Ред.
Как поэт облегчает свою душу, воплотив свои муки в образе, так Гегель успокаивался, объяснив данное явление, как бы скверно оно ни было. Все его усилия сосредоточивались на диалектике; но диалектика даже великого ума, неоплодотворенного нравственной идеей и стремлением к идеалу справедливости, не может обойтись без примеси софистики.
Но сделаем и еще одно соображение, обратимся к личности Гегеля как человека, и, быть может, здесь найдем небесполезные указания. Преклонение перед фактом, стремление примирить идеал и действительность, уничтожив первый как проявление нравственного «я» человека и возведя вторую на его место, — таков общий смысл философии Гегеля. Его личный характер, слишком рассудочный и вообще не склонный ни к деятельности, ни к протесту; его душевный мир — трезвый и мало увлекающийся, далекий от энергичной любви к ближнему; его гениально пытливый ум, не оплодотворяемый нравственными стремлениями, — все вело Гегеля сначала к созданию философии, холодной, как лед, не отводящей места человеку как нравственному существу, а потом — к преклонению перед действительностью, к борьбе с проявлениями личного, верующего, нравственного чувства. Не о том, чтобы изменить факт жизни в пользу человеческих желаний, а чтобы доказать силу, величие, необходимость этого факта — к этому сводились все усилия гегелевской диалектики. И несомненно, что он достиг своей цели, что его философия, рассматриваемая с нравственной точки зрения, есть фатализм еще более ужасный, чем фатализм Магомета, так как в сути вещей лежат, по мнению Гегеля, бессознательная эволюция духа и исторический процесс, обусловленный лишь законами логики. Этот фатализм не может даже возбуждать протеста, так как он проникнут эстетическим созерцательным отношением к жизни. Среди этой эволюции духа, в мире этих понятий — что прикажете делать человеку с его желаниями?.. Очевидно, ему надо отступать с некоторой даже совестливостью. Гегель презирал чувство, презирал массу, служащую этому чувству.
Уже в нем как гимназисте, ни разу не записавшем в своем дневнике ни одного слова о жизни своего сердца, спокойно переваривавшем все, что полагалось, и даже более того, видна эта слабость аффективной жизни, создающей наши желания, наши идеалы. А впоследствии, когда Гегель целиком ушел в создание системы, эта сухость личной жизни достигла совсем гиперболических размеров. Он стал педантом. Параллельно с этим в его характере развивалась другая черта — властолюбие. Человек гениальный и инстинктивно сознававший свою гениальность, он до тридцати лет жил в тени и еще десять лет не мог добиться ни от кого признания своей гениальности. А между тем у него, голодающего приват-доцента, была уже система. «Das System», то есть для немецкого мыслителя истинный патент на бессмертие. Но проходили целые годы и — увы! — дивный Абсолют возбуждал скорее недоумение, чем восторги. Гегель был самолюбив; более того, его сухая натура, "оживленная гордым сознанием, что система создана, влекла его в сторону деспотизма. Слишком долгие годы ожидания, слишком малая доза добродушия и любви к людям сделали эту деспотическую наклонность сконцентрированной и непримиримой. Он не терпел возражений, никогда не снисходил ни к кому. С высоты мысли он презирал людей. Как Кальвин (тоже рассудочная натура) не постыдился зажечь костер Сервета, так Гегель не постыдился обрушиться на Фриза, когда тот и так уже был под уголовным следствием. Гегель уничтожал своих противников, не стесняясь средствами. Он фанатически верил в себя. К его величию надо прибавить поздно проявившуюся властность натуры, и что же удивительного, если он соблазнился той ролью, которую представила ему Пруссия?
Он пошел на компромиссы и двусмысленности. Он стал играть словами и формулами.
Все действительное разумно.
Все разумное действительно.
Обе эти противоположные формулы выводились из его философии. Первая — это формула квиетизма; вторая, правильно понятая, едва ли пришлась бы по вкусу herr Альтенштейну. Гегель не высказался до конца и, как говорит Гейне, «подсмеивался».
Но как бы ни возмущалось наше нравственное чувство, будем помнить слова одного из лучших и честнейших толкователей Гегеля: «Человек, имевший восторженными слушателями целую толпу высоких и благородных умов, никогда не мог быть низкой личностью по самому существу своему: ученики прежде всего разгадывают человеческое достоинство учителя». Но и добросовестные враги Гегеля, обвиняя его в заблуждениях, в ошибках, никогда не обвиняли Гегеля в подлости. Шеллинг, имевший много причин быть недовольным своим прежним другом, называя его чистейшим экземпляром внутренней и внешней прозы, не думал заподозревать его в «нечистых побуждениях». Легко было бы «заподозрить» Гегеля, но мы предпочитаем этого не делать: уважение к величию необходимо для нашей природы. Пожелаем только, чтобы будущие герои человечества соединяли в себе великий ум Гегеля с нравственными стремлениями любящего сердца.
Что же касается философии Гегеля, то прибавим в заключение несколько слов и о ней. Несомненно, что в настоящее время она имеет только исторический интерес. Мы можем относиться к ней sine ira et studio*. Ясно различаем мы в ней реакцию против рассудочности, господствовавшей в XVIII веке; совершенно основательно отталкивает нас от нее ее произвольность, догматичность и акробатические фокусы гегелевской диалектики. Мы видим в ней одну из самых стройных и целостных попыток дать философское мировоззрение, независимо от истин точной науки, проникнуть в тайну мироздания одним смелым полетом гениальной мысли. Вместе с этим перед нами продукт грустного разлада между требованиями человека и скверной окружающей обстановкой, незаконного желания отрешиться от задач и обязанностей действительности, уйти в мир идей и оттуда свысока и с презрением смотреть на человеческие страсти, чувства, стремления к счастью. В конце концов ко всему этому примешивается филистерство. Как бы то ни было, система Гегеля существует теперь лишь как исторический факт: ее выводы и посылки разрушены наукой; ее оптимизм и самодовольство — жизнью; ее фанатизм и преклонение перед фактом — нашей нравственностью. Для строго научной философской системы не пришло еще время, не пришло еще время и для того, чтобы человек получил право быть довольным собой и мирозданием...
* Без гнева и пристрастия (лат.) — Ред.
Глава IX. Значение биографии для понимания метафизической системы. — Метафизика и наука. — Философско-исторические взгляды Гегеля. — Безличная эволюция. — Пренебрежение к личности. — Связь с реакцией. — Гегель в России
Познакомив читателей с биографией Г. Ф. В. Гегеля мы намерены теперь изложить один из самых любопытных пунктов его учения — его взгляды на историю, на роль человечества на земле и во вселенной, на прошлые и грядущие судьбы людей. Таким образом мы надеемся избегнуть того, по-видимому, основательного упрека, который может быть сделан книгам, подобным нашей: «Какой смысл давать биографии тех лиц, чьи сочинения — настоящая книга за семью печатями для большинства всероссийских читателей?» Но не говоря уже о том, что каждый, тем более большой человек интересен, между прочим, как личность, в данном случае упрек был бы тем менее основателен, что без подробностей биографии автора ни одна метафизическая система не может быть правильно понята, вернее, совсем не может быть понята и что «в личности метафизика заключается уже его система». Метафизика — не наука, тем менее — наука точная. Научное мышление находится в подчинении у факта, научные истины могут быть открываемы людьми самых различных положений, характеров, убеждений. Что, например, общего между Ньютоном и Лейбницем? Однако оба они и в одно и то же время открыли дифференциальное исчисление. Как люди, Дарвин и Уэвелль ничуть друг на друга не похожи, однако мысль о естественном подборе принадлежит им обоим. Человек науки берет свое содержание из фактов, он открывает законы, наблюдая отношение между фактами. Выводы его творчества прямо зависят от данных природы, то есть совершенно объективных. Даже гипотеза должна быть основана если и не на всех, то по крайней мере на некоторых подмеченных и несомненных взаимоотношениях вещей. Иначе никакой научной ценности она не имеет.
Не так поступает метафизик, не таковы условия метафизического творчества. Факт, явление, взятые сами по себе, не имеют в глазах метафизика никакого значения, никакой ценности. Это — преходящий символ, это видимая изменчивая оболочка того абсолютного, непреходящего, неизменного, что скрывается от глаз людей. На уразумение этой сущности, нумена, Dinge an und fur sich* и должны тратиться все усилия человеческого разума. Метафизик только по-видимому оперирует над тем же материалом, как человек науки, на самом же деле он ежеминутно переступает область опыта и наблюдений, чтобы вступить в царство чистой идеи, не зависящей от своей земной формы, в мир абсолютного и неизменного, спрятавшегося за видимой и изменчивой оболочкой жизненного факта и явления. Но все мы рассуждаем об известном и на основании известного. Метафизик говорит только о неизвестном, только око его интересует. Этот «икс», эта вечная тайна, эта неуловимая сущность всего существующего является единственной целью его умствований. Ради достижения ее он постоянно забывает о земном, о том, что находится в действительности. Совершенно отрицая, что существуют непереходимые границы для человеческого разума, он то и дело с большей или меньшей ловкостью перескакивает через них. Для этого ему нужны некоторые непреложные истины, аксиомы, которые могли бы служить ему операционным базисом в дальнейших рассуждениях. Откуда же взять их?