Уже одним своим утверждением, что дальше некуда идти, Гегель протягивал руку реакции. Но еще ближе подходил он к ней своим пренебрежением к личности, своим оптимизмом, своим фаталистическим миросозерцанием. На самом деле, рассматривая философию истории в ее целом, мы видим, что Гегель совершенно игнорирует личное творческое начато в жизни. Все нужно, все полезно, все хорошо не потому, что оно служит человеческому счастью, а самосознанию разума. В гегелевской истории мы не видим ни наций, ни людей; перед нами разум, абсолютное начало жизни и ее абсолютное содержание. Люди — средство; разум пользуется ими для своих целей и с хитростью эксплуатирует их страдания. Перед гегелевским разумом в начале его исторического поприща открывается неизвестная таинственная страна, которую он во что бы то ни стало должен изучить и исследовать. Но сам он в эту страну не идет, а отправляет туда людей, целые племена и народы. Исследовать таинственную область дело нелегкое и опасное: это своего рода меотийское болото, где ничего не стоит затеряться среди лесов, непроходимых топей, трясин и т.д. Хитрый разум как будто знает это и употребляет на пользу себе человеческие страсти. Он возбуждает честолюбие, стремление к славе, все другие чувства, лишь бы побудить смертных к трудному и опасному путешествию. Какое ему дело, почему идет человек в эту таинственную страну. Из-за славы, или от отчаяния? Важно одно — достижение цели, важно, чтобы каким бы то ни было путем смелые пионеры принесли весть, а перенесенные ими трудности становятся исключительно на их личный счет. Не беда, если многие погибнут даже: эти жертвы нужны. Такова в конкретном образе точка зрения Гегеля и его разума на человеческую жизнь и человеческое счастье. Человек — средство на всем пути развития истории.
Что же такое человеческие идеалы? Для Гегеля никаких человеческих идеалов не существует. Он отрицает их безусловно. Ценность человеческой жизни относительна, а не абсолютна. Абсолютную ценность, то есть такую, которой все должно служить, имеет лишь идея. Идея эта, рассматриваемая как существо, проникнута иезуитской моралью, удивительным самодовольством и даже жестокостью. Надо согласиться, что, рисуя свой портрет, Гегель отнюдь не приукрашивал его.
Теперь уже связь гегелевского учения с реакцией очевидна Реакция в общественной жизни, где бы и при каких бы обстоятельствах она ни происходила, всегда своим исходным пунктом имеет пренебрежение к личному творческому началу в жизни. Только это личное начало и создает идеалы, только оно и обусловливает движение вперед. Прогресса в природе никакого нет, прогресс — это наше собственное понятие, наше собственное стремление, внесенное в жизнь природы. Когда мы говорим, что такое-то явление прогрессивно, мы тем самым говорим, что оно благородно, справедливо, что оно содействует нашему счастью. А какое дело природе до благородства, справедливости и нашего счастья? Прогресс — наше собственное, человеческое, путь прогресса — это достижение человеческих идеалов. Гегель же признавал только прогресс разума, а о человеческой личности и человеческом счастье нисколько не заботился. Мы видели его в Берлине ратующим против немецкой молодежи, либерализма и прочего. Более последовательным нельзя было и быть. С одной стороны, мировой процесс завершен, с другой — какое право имеет человек выдвигать на сцену свою волю, свои чувства, раз лично он никакой ценности не имеет? Разве его счастье кому-нибудь нужно, разве разум выражается в нем? Представителем разума Гегель считал не личность, а государство. Поэтому-то он и учил, что государство всемогуще, что оно — земной бог и может делать с отдельным человеком все, что ему заблагорассудится. Повторяем, пренебрежение к личному началу в истории реакционно по самой сущности своей. Утверждая, что личность, ее идеалы ничего не значат, мы становимся или на точку зрения безличной эволюции, при которой нам нечего делить, или приходим к взгляду, что человек есть средство для какой-нибудь другой, вне его находящейся цели.
Этому, в сущности, и учил Гегель. Почему же так увлекались им русские люди, и притом лучшие люди в России? Перечислим только некоторые имена, чтобы, так сказать, конкретно изобразить значение гегелевской философии для России. Список длинен. Белинский, Герцен, Станкевич, Тургенев, Грановский — это лучшие, за ними еще целая масса. Не говоря уже о влиянии Гегеля на наших юристов: Чичерин, Редкин были гегелианцами. Правда, увлечение Гегелем было только эпохой в личной жизни каждого из деятелей 40-х годов, но этого увлечения не миновал почти никто. Что же такого увлекательного в философии Гегеля?
Нам уже не раз приходилось указывать на то, что эта философия обнимает собою всё. Гегель был прав, утверждая, что его система — итог всего, сделанного ранее метафизической мыслью. На воображение она производит впечатление грандиозное, поражающее. Один человек, одна система отвечает на все вопросы, выясняет смысл, цель и назначение бытия. Поверьте Гегелю — и для вас нет более загадок жизни. Затем, эта система наукообразна: подкопаться под нее дело нелегкое; для этого надо обладать такими же сведениями, какими обладал сам Гегель, а эти сведения громадны. Не только ведь русские люди верили Гегелю, ему верила одно время почти вся Европа. Что наука! Наука в это время была разрознена, представляла из себя груду необобщенного, неразработанного материала. Она могла, как и теперь, удовлетворить только жажду познания, но ответить человеку на самые дорогие для него вопросы о сущности жизни, ее цели, ее назначении она была не в состоянии. Да и теперь эти вопросы для нее не существуют; а странно, как же можно жить не разрешив их? Когда отбрасываются ответы, даваемые религией, то что же остается? Пустое, ничем не заполненное пространство. Поверив же в философию Гегеля, с таким затруднением встречаться уже не приходится: его система охватывает все, его система дает ответ на все.
Правда, бывают эпохи такой усиленной жизни чувства, такой бодрой общественной жизни, такой деятельной любви к ближнему, такой деятельной заботы о нем, что вопросы бытия отступают на второй план. Но подобные эпохи редки, исключительны. Тридцатые и сороковые годы во всяком случае к ним не принадлежат. Обиженный жизнью, окружающим ее формализмом, жестокостью, человек инстинктивно искал какого-нибудь примирения с действительностью, и не какое-нибудь, а с виду совсем хорошее, совсем разумное примирение давала ему философия Гегеля. В ней он находил программу для своей деятельности, она указывала ему на великое содержание жизни, успокаивала его тревожное личное чувство. Поражая воображение своим грандиозным размахом, она действовала, как гашиш, как представление о нирване. «Забыть о себе», «слиться с бытием», «созерцать» — таковы ее практические выводы. Надо согласиться, что они успокоительны.
Но это, так сказать, отрицательное значение гегелевской философии; у нее есть и положительное.
В тридцатые и сороковые годы русская мысль во всяком случае находилась в периоде младенчества. Не было ни науки, ни философии, но потребность того и другого была. И вдруг русскому человеку предлагают систему, охватывающую собою всё, дающую ответ на всё, примиряющую его с жизнью, с действительностью, оправдывающую его ничтожество, открывающую перед ним бесконечное созерцательное наслаждение!
Мудрено было не увлечься — и гегелианство стало дорогим гостем в России. Сколько надо было усилий ума, чтобы усвоить себе систему берлинского мудреца, сколько времени уходило на обсуждение диалектических тонкостей! Это наполняло жизнь, мало того, заставляло пересотреть все свои взгляды, все свои убеждения.
Русские люди задумались и притом очень серьезно. Благодаря различию в индивидуальности тех, кто штудировал Гегеля, его философия произвела различное впечатление. Воспитавшись на ней, одни стали западниками, Другие — славянофилами. Началась та знаменитая борьба мнений, первым проявлением которой можно считать «Философические письма» Чаадаева, помещенные в «Телескопе» за 1836 год, — борьба, наполнившая собою всю деятельность Белинского и, в сущности, продолжающаяся еще и до сих пор. Вопрос, являющийся яблоком раздора, ставится, надо сказать, очень странно. Спрашивается, где истина: на Западе или в России? Крайние западники отвечают: истина только в Европе, крайние славянофилы — истина только в России. Поэтому первые проповедуют полное самоотречение, вторые — полное самодовольство. Первым и, пожалуй, самым крайним западником был Чаадаев. Рабски следуя за Гегелем, он вполне соглашался с положением последнего, что саморазвивающийся дух воплощается не во всех, а лишь в некоторых избранных народностях. Для настоящего времени такая народность — германцы. Их привилегированое положение будет продолжаться и в будущем, так как, пребывая в них, разум познал себя и больше ему делать нечего. Славяне к числу избранных народностей не принадлежат: разум не сделал им чести и не поселился в них; в их жизни не выражено никакой идеи; своего, нужного для разума, содержания у них нет. Поэтому им остается только отречься от самих себя, забыть все свое прошлое и усвоить западную цивилизацию, в коей вся истина. Наше прошлое никому не нужно, наше будущее никому не интересно. Индивидуальности у нас никакой нет, так как индивидуальность — по Гегелю — представляет из себя стадию логического развития разума. Чтобы у народа была индивидуальность, необходимо, чтобы в нем поселился абсолютный разум. Раз этого условия нет, нет и индивидуальности. Следовательно, полное самоотречение, усвоение чужого, забвение своего — такова наша русская роль здесь, на земле.