Пармен тоже кивал, слушая Марка, и отпивал глоток за глотком. Вино наверняка было прохладным, а день – жарким, и я позавидовал пьющим приятелям и даже сглотнул слюну.
Снова появился бородатый раб с подносом в руках. Он аккуратно разложил на столе тарелки с холодной курятиной, хлеб, яблоки и виноград. Поставил кувшин с водой. Поклонился и скрылся.
-Только руки Девы... – повторил Марк и замолчал, рассеянным взглядом обводя внутреннюю стену дома.
Гость какое-то время молчал, Пармен, поглядывая на него, тоже не говорил ни слова, понимая состояние гостя, над головой которого наверняка сейчас снова поднимались волны-гиганты, а в ушах грохотало бешенство моря.
-А вот и я! – птицей слетело на них сверху, оба подняли головы и увидели, как по лестнице, сияя улыбкой, лучась глазами, легко сбегает молодая женщина в белой, по колени накидке. Кудри были короткие, они облегали голову, оставляя открытой длинную смуглую шею с янтарным ожерельем.
-Если б я не узнал тебя по голосу, - сказал ей Пармен, - я бы подумал, что в моем доме чужая женщина. Ты не находишь. Марк? У нее новая прическа!
Я напрягся, вглядываясь в Понтию. Это ее я видел во сне? Вдруг это она молилась девятому огню? Вдруг она? Нет, у той женщины волосы были уложены совсем иначе и она казалась старше. Но ведь то актриса...Да нет, это ОНА! Как она смотрит на Марка, пока ее муж подливает вина в бокалы!
Она, она!
Понтия смотрела на Марка, а я чувствовал ее взгляд и на себе – я читал его, я слышал непроизнесенные слова, которые Понтия поручила передать своим лучашимся глазам.
Понимаешь, какая получается закрутка: эта молодая, почти юная женщина, жена коренастого горбоносого Пармена, видно по всему, любит Марка... Марка, похожего на меня, Виктора Кубика, как две капли воды! Любит, получается, нашу душу – а она находится сейчас в теле загорелого древнегреческого моряка.
Боги! Помогите мне разобраться в этом! Ведь моя душа, теперь уже только моя, оказывается, помнит эту любовь, более того – посылает в мой мозг странные, труднорасшифровываемые сигналы, чего-то требует от меня...
Но ведь я, Кубик, не Марк! Я совсем другой человек! Ну да, другой. Но и чем-то, наверно, схожий с ним. У нас одна внешность, одна на двоих душа. Наверняка мы похожи и внутренне. Но разве этого достаточно?
Да и вообще, чьи сигналы я слышу во сне – своей души или... Раз души бессмертны, не исключено, что душа Понтии может находиться сейчас в теле другой женщины, а та, вдруг, где-то недалеко от меня... и вот, почувствовав мою близость, «радирует» мне. Ведь все, что я видел во сне...
Кубик запутался. Взгляд влюбленной женщины, направленный на Марка и доставшийся и ему, спутал его мысли.
-Понимаешь... – Вместе с рассказчиком терял опору в виде скалы с тяжеленным камнем посередине и я, - понимаешь... мне моментами казалось, казалось... что Понтия смотрела не только на Марка, а и на меня, Виктора Кубика - каким-то ведьминым чутьем уловив и мое присутствие во дворе, странен был ее взгляд, чуточку растерян, она иногда мимолетно оглядывала двор, словно чувствовала на себе еще чьи-то глаза... мои?..
НАХЛЕБНИК
Мне стало трудно совмещать древнегреческий дворик, где сидели за накрытым столом Пармен и Марк и стояла женщина, бросая тревожные взгляды на моряка – трудно стало совмещать с веселыми воплями мальчишек и девчонок, с холодными брызгами, то и дело осыпающими спину, с пятками очередного ныряльщика прямо перед носом, и я предложил Кубику перенести рассказ, ради его сохранности, на вечер. Он согласился. Мы искупались, полежали на скале, пока солнце не накалило кожу, дружно нырнули еще раз.
И уже в который раз херсонесская вода так по-особому пахнула своей солью, неповторимым своим рассолом, так поразила по-женски ласковой плотностью, что я восторженно подумал: поднеси мне кто-то десять сосудов с водой из разных морей и из разных мест Черного моря, я бы сразу, чуть наклонившись к сосуду, узнал эту...
Почти весь следующий день мы провели порознь: Кубику, видать, потребовалось одиночество. Да и мне что-то захотелось побродить одному, так же, как художнику, потрогать камни, посидеть у древней стены, поддаться гипнозу моря. Такое желание охватывает здесь каждого, кто хоть раз побывал на мысу.
Я походил по залам музея, постоял перед клятвой, набранной на стене крупным буквами... «...я буду единомыслен относительно благосостояния и свободы города и гражден и не предам ни Херсонеса, ни Керкинитиды, ни Прекрасной гавани...». Потом, конечно, побыл перед Владимирским собором (здесь он зовется Владимировским), еще раз дивясь необузданной ярости войны, изуродовавшей храм.
Пошел к морю; мелкие волны искрились под солнцем.
Здешний берег привлекает, пожалуй, тем, что на нем нет ни одного признака нынешней цивилизации, кроме колокола между двумя пилонами, у которого довольно сложная история. Он был увезен после войны 1855-56 гг в Париж и украшал звонницу Нотр Дам де Пари. Долгими договорами властей колокол был возвращен этому берегу, опасному кораблям в туман.
Языка в колоколе нет и на нем всегда можно увидеть меловые следы камней: почти всякий проходящий мимо бросит камень, чтобы услышать его голос.
И берег, и море первобытно дики, особенно берег, он изломан, изорван, постоянно обрушаем, прихотливая волна то лижет его, ласкаясь своим скользким телом, в котором чувствуются однако могучие мускулы, то, чисто по-женски остервенясь на безответность, лупит со всего маху в и без того разбитую штормами грудь. Штормовая волна постепенно съедает мыс; за полторы тысячи лет немало пористого камня ушло под воду. Камень оброс там зелеными бородами водорослей и дал приют всякой донной рыбе и крабам, чьи мощные разноцветные клешни видны из иной темной щели.
Кубик был прав: здесь можно ходить до бесконечности, не ведая ни скуки, ни суеты и ни усталости. Купальщики на этом берегу не шумны, узкая полоса гальки не дает разыграться в волейбол, а дальше берег каменист и начинаются развалины. Древние мраморные колонны базилик внушают должное уважение к мысу, совсем-совсем непросто избранному когда-то людьми для целого полиса, - по нему ходишь, все пытаясь представить древний город в один из его обычных дней: курчавобородых загорелых людей, белозубые их улыбки, оживленный говор; деревянные парусно-весельные суда, входящие в бухту, рабочий шум порта, запахи грузов – рыбы, масла, вина...
А сюда, где сейчас кишит полуголый люд, к галечной полосе, где переливчато позванивает прибойная волна, спускались смуглые женщины в разноцветных легких платьях, подходили к самой воде, приседали, переговаривались, плашмя опускали руки в воду... на дне мелькали солнечные блики, на руках жемчужно блестели мелкие пузырьки воздуха, женщины плескались, брызгались, смеялись...
Солнце мы провожали, сидя, как и в прошлый раз, у колонн базилики. Этот обряд уже сложился, он предполагал молчание, мы и молчали, пока не погасла над утонувшим светилом корона облаков.
Потом художник заговорил. Негромкий его голос стал для меня главным звуком.
...Хотя влюбленные взгляды Понтии доставались через Марка и Кубику и он воспринимал их как посылаемые и ему, до него дошло наконец, что он здесь, в сущности, пришелец, незваный гость, сбоку припека. Что он только невидимый свидетель любви, дивным цветком расцветшей в глубине древнегреческого дворика, он лишь зритель...
Снова зритель! И все же, все же... какая теплая волна радости, счастья прокатывлась по нему, когда Понтия в очередной раз взглядывала на... тьфу! тьфу! – на Марка!
Марк, по ревнимому мнению Кубика, был груб, неотесан, тщеславен; заметив на себе не раз и не два взгляд влюбленной женщины, он стал горделив, напыжился, как индюк, теперь он все чаще подливал вина заметно опьяневшему Пармену – чтобы побыстрей напоить его, и уж тогда смело касаться руки Понтии. Руки обоих жаждали встреч, их пронизывали магнитные токи, пальцы, мимолетно трогая друг дружку, ласкались – боги, какое это наверно, было наслаждение!
Понтия не противилась ходу событий.
А он, Кубик, видя все это, скоро почувствовал себя... нахлебником на чужом пиру, он частично пользовался чужим счастьем, ему перепадала лишь тень его; художник начинал ненавидеть Марка, грубого, тщеславного торгаша, вероломного друга Пармена, изголодавшегося по женщине моряка.
Ревность настолько захватила, что чудо всего происходящего – художник конца двадцатого века, современник атомной бомбы и компьютера, позволил завлечь себя то ли выкрутасам Времени, то ли прихотям душ, и залетел черт знает в какой древний век – отступило на второй план. Он уже влюбился в Понтию (как это бывает в картинных галереях, когда красавица со старого холста случайно глянет на тебя из-за угла), влюбился в Понтию, гречанку из далекого прошлого, как в женщину нашего времени, и касался то и дело ее рук... руками Марка.
Взгляд Понтии, иногда мерещилось ему, пронизывал Марка, как стекло, и остнавливался на нем, Кубике, и Понтия как будто это понимала: какое-то недоумение, какой-то вопрос возникали в ее глазах, и она искала на них ответа.
Но что это за глупая игра в любовь между двумя людьми, разделенными двадцатью веками! Тысячами войн, штормов, непогод... Что даст ему в конце концов этот сеанс прошловидения, кроме жестокого разочарования, когда он оторвет голову от камня и выйдет из развалин! Что даст, кроме страшной отдаленности от этого милого дворика, от этих трех людей – короткошеего Пармена, черноглазой Понтии и фатоватого Марка, от фалернского вина, в котором чувствуется вкус и аромат дикого меда и хвои, в конце концов от этого чистейшего воздуха, в котором не присутствует еще ни одна пылинка угарного двадцатого столетия?
Что даст ему этот сеанс, кроме глубокой печали и ощущения несбыточности встречи?