Привратник открыл вторую дверь; слабый свет проник в помещение, и передо мной возникло лицо Будды. Оно было около ярда длиной, расписано желтой краской, с резко подчеркнутыми темными линиями вокруг ноздрей, бровей и рта – и с большими синими глазами.
– В этих глазах настоящие сапфиры, – сказал провожатый. – Никто не знает, когда была сделана статуя: но наверняка ей больше тысячи лет.
– Нельзя ли открыть раму? – спросил я.
– Она не открывается, – ответил он. – Ее не открывали уже шестьдесят лет.
Он продолжал что-то говорить, но я его не слушал. Меня притягивал взор этих больших синих глаз.
Прошло две-три секунды, и я понял, что передо мной – чудо.
Стоявший позади провожатый неслышно покинул комнату и уселся на ступеньках веранды; я остался наедине с Буддой.
Лицо Будды было совершенно живым; он не смотрел прямо на меня и все-таки меня видел. Сначала я не почувствовал ничего, кроме удивления. Я не ожидал, да и не мог ожидать ничего подобного. Но очень скоро удивление и все иные чувства исчезли, уступив место новым ощущениям. Будда видел меня, видел во мне то, чего я не мог увидеть сам, видел все то, что скрывалось в самых тайных уголках моей души. И под его взором, который как будто обходил меня, я сам увидел все это. Все мелкое, несущественное, трудное и беспокойное вышло на поверхность и предстало перед этим взглядом. Лицо Будды было безмятежным, но не лишенным выразительности; оно было исполнено глубокой мысли и глубокого чувства. Он лежал здесь, погруженный в размышление; но вот пришел я, открыл дверь и стал перед ним; и теперь он невольно давал мне оценку. Но в его глазах не было ни порицания, ни упрека; взгляд был необычайно серьезным, спокойным и понимающим. Когда же я попробовал спросить себя, что именно выражает лицо Будды, я понял, что ответить на этот вопрос невозможно. Его лицо не было ни холодным, ни бесстрастным; однако, было бы неверно утверждать, что оно выражает сочувствие, теплоту или симпатию. Все эти чувства казались слишком мелкими, чтобы приписывать их ему. В то же время такой же ошибкой было бы сказать, что лицо Будды выражает неземное величие или божественную мудрость. Нет, оно было вполне человеческим; и все же чувствовалось, что у людей такого лица не бывает. Я понял, что все слова, которыми мне придется воспользоваться для описания выражения этого лица, будут неправильными. Могу только сказать, что в нем присутствовало понимание.
Одновременно я почувствовал необычное воздействие, которое оказывало на меня лицо Будды. Все мрачное, поднявшееся из глубины моей души, рассеялось, как если бы лицо Будды передало мне свое спокойствие. То, что до настоящего времени вызывало во мне озабоченность и казалось серьезным и важным, сделалось таким мелким, незначительным, не заслуживающим внимания, что я только удивлялся, как оно могло когда-то меня затрагивать. И тут я понял: каким бы возбужденным, озабоченным, раздраженным, раздираемым противоречиями мыслей и чувств ни пришел сюда человек, он уйдет отсюда спокойным, умиротворенным, просветленным, понимающим.
Я вспомнил свою работу, разговоры о буддизме, то, как я выяснял некоторые относящиеся к буддизму вещи, и чуть не рассмеялся: все это было совершенно бесполезно! Весь буддизм заключался вот в этом лице, в этом взгляде. Внезапно мне стало понятно, почему в некоторых случаях Будда запрещал людям говорить – эти вещи превышали человеческий рассудок, человеческие слова. Да и как можно иначе? Вот я увидел это лицо, почувствовал его – и тем не менее не смог сказать, что оно выражает. Если бы я попытался облечь свое впечатление в слова, это было бы еще хуже, ибо слова оказались бы ложью. Таково, вероятно, объяснение запрета Будды. Будду сказал также, что он передал свое учение целиком, что никакой тайной доктрины нет. Не означает ли это, что тайна скрывается не в тайных словах, а в словах, которые известны всем, но которые люди не понимают? И разве невозможно, что вот этот Будда и есть раскрытие тайны, ключ к ней? Вся статуя находится передо мною; в ней нет ничего тайного, ничего скрытого; но и в этом случае можно ли сказать, что я понимаю ее содержание? Видели ли ее другие люди, поняли ли ее хотя бы в той степени, в какой понял я? Почему она до сих пор оставалась неизвестной? Должно быть, ее никто не сумел заметить – точно так же, как не сумели заметить истину, скрытую в словах Будды об освобождении от страдания.
Я заглянул в эти синие глаза и понял, что хотя мои мысли близки к истине, они еще не есть истина, ибо истина богаче и многообразнее всего, что можно выразить словом и мыслью. Вместе с тем, я чувствовал, что лицо статуи действительно содержит в себе всю полноту буддизма. Не нужно никаких книг, никаких философских разговоров, никаких рассуждений. Во взгляде Будды заключено все. Надо только, чтобы вы пришли сюда, чтобы вас тронул этот взгляд.
Я покинул святилище, намереваясь завтра вернуться и попытаться сфотографировать Будду. Но для этого нужно будет открыть раму. Привратник, с которым я опять поговорил об этом, повторил, что открывать ее нельзя. Однако я ушел с надеждой как-то все уладить.
По пути в гостиницу я удивлялся тому, как могло случиться, что эта статуя Будды столь мало известна. Я был уверен, что о ней не упоминается ни в одной книге о Цейлоне, которые у меня были. Так оно и оказалось. В объемистой "Книге о Цейлоне" Кэйва я нашел все же фотографии храма, его внутреннего двора с каменной лестницей, ведущей к колокольне; было и старое святилище, где находится статуя Будды, и даже тот самый привратник, который водил меня по храму... Но ни слова о статуе! Это казалось тем более странным, что, не говоря уже о мистическом значении этой статуи и ее ценности как произведения искусства, здесь, несомненно, находилась одна из самых больших статуй Будды, которую я видел на Цейлоне, да еще с сапфировыми глазами! Я просто не мог понять, как случилось, что ее просмотрели или забыли. Причина, конечно, – в крайне "варварском" характере европейской толпы, которая попадает на Восток, в ее глубоком презрении ко всему, что не служит сиюминутной пользе или развлечению. Вероятно, иногда этого Будду кто-то видел и даже описывал; а впоследствии о нем забывали. Конечно, сингалезы знали о существовании Будды с сапфировыми глазами; но для них он просто есть – так же, как есть горы или море.
Назавтра я вновь отправился в храм.
Я пошел туда, опасаясь, что в этот раз не увижу и не почувствую того, что пережил вчера, что Будда с сапфировыми глазами окажется всего-навсего ординарной каменной статуей с раскрашенным лицом. Но мои опасения не подтвердились. Взор Будды был таким же, как вчера: он проникал в мою душу, освещал в ней все и приводил все в порядок.
Через день или два я опять оказался в храме; теперь привратник встречал меня как старого знакомого. И снова лицо Будды вызвало во мне нечто такое, чего я не мог ни понять, ни выразить. Я собирался выяснить подробности истории Будды с сапфировыми глазами. Но вышло так, что вскоре мне пришлось вернуться в Индию; потом началась война, и лицо Будды осталось вдали от меня – нас разделила пучина человеческого безумия.
Несомненно одно: этот Будда – исключительное произведение искусства. Я не знаю ни одной работы христианского искусства, которая стоит на том же уровне, что и Будда с сапфировыми глазами, иначе говоря, которая выражает идею христианства с такой же полнотой, с какой лицо Будды выражает идею буддизма. Понять его лицо – значит, понять буддизм.
И нет нужды читать толстые тома по буддизму, беседовать с профессорами восточных религий или с учеными бхикшу. Нужно прийти сюда, стать перед Буддой – и пусть взор его синих глаз проникнет в вашу душу. Тогда вы поймете, что такое буддизм.
Часто, когда я думаю о Будде с сапфировыми глазами, я вспоминаю другое лицо, лицо сфинкса, взгляд его глаз, не замечающий вас. Это два совершенно разных лица; но в них есть нечто общее: оба говорят о другой жизни, о сознании, намного превосходящем обычное человеческое сознание. Вот почему у нас нет слов, чтобы их описать. Мы не знаем, когда, кем, с какой целью были созданы эти лица, но они говорят нам о подлинном бытии, о реальной жизни, – а также о том, что есть люди, которые что-то знают об этой жизни и могут передать нам свое знание при помощи магии искусства!
1914
Это было мое последнее лето в Индии. Уже начинался сезон дождей, когда я выехал из Бомбея в Агру и Дели. За несколько недель до отъезда я собирал и читал все, что мог найти, об Агре, о дворце Великих Моголов и о Тадж-Махале, знаменитом мавзолее царицы, умершей в начале XVI века.
Но все, что я прочел тогда и читал раньше, оставило во мне какое-то неопределенное чувство: как будто бы все, кто брался описать Агру и Тадж-Махал, упустили что-то самое важное.
Ни романтическая история Тадж-Махала, ни красота его архитектуры, ни роскошь и богатство убранства и орнаментов не могли объяснить мне впечатление сказочной нереальности, чего-то прекрасного, но бесконечно далекого от жизни, впечатление, которое угадывалось за всеми описаниями, но которое никто не сумел объяснить или облечь в слова. Казалось, здесь скрыта какая-то тайна. У Тадж-Махала есть некий секрет, который чувствуют все, но никто не может дать ему истолкования.
Фотографии ни о чем мне не говорили. Крупное массивное здание с четырьмя высокими тонкими минаретами, по одному на каждом углу. Во все этом я не видел никакой особенной красоты, скорее уж нечто незавершенное. И эти четыре минарета, стоящие отдельно, словно четыре свечи по углам стола, выглядели как-то странно, почти неприятно.