Смекни!
smekni.com

Века просвещения (стр. 21 из 65)

Первозданная или абсолютная красота имеет общую основу или причину, порождающую идеи красоты у людей. Секрет красоты заключается в соединении разнообразного. Единство в разнообразии и порождает идею красоты, где бы мы его не восприняли. Этот принцип позволяет выявлять количественные характеристики идеи красоты. Так в геометрических телах эйкосиэдр превосходит додекаэдр, а этот последний – октаэдр, который все же прекраснее куба; и этот, в свою очередь, превосходит правильную пирамиду. Очевидно, причиной этого является большее разнообразие при равном единообразии (119, 64). С последним примером могут согласиться мусульмане, для них Кааба прекраснее пирамиды Хеопса, но едва ли по математическим соображениям.

Абсолютной красотой наслаждаются и астрономы, наблюдая различные фазы, аспекты и положения планет относительно друг друга. Но и вторичные качества могут произвести то же впечатление на воспринимающий дух, когда часть поверхности нашего земного шара, окрашенная в очень приятный, неброский цвет (яркие цвета – признак легкомыслия и ветрености, замечает в другом месте Хатчесон), прекрасно разнообразится различными оттенками света и тени в зависимости от различного положения форм ее поверхности, в горах, долинах, холмах и открытых равнинах, которые по-разному наклонены к великому светилу!

То же чувство возникает при созерцании разнообразия растений и животных, которые проявляют единообразие в видах, способе их роста и размножении. Хатчесон отмечает также разнообразие и в природе жидкостей. В первозданную красоту включается и гармония или красота звучаний. Тут нам доставляют особое удовольствие не только созвучия, но и, странным образом, диссонансы, освежая наш слух разнообразием.

Впечатление абсолютной, т.е. безотносительной, красоты, переживаемое внутренним чувством, непосредственно причинено объективным свойством единства в разнообразии, высшая основа которого кроется в Происхождении единства, тайна которого пока не раскрывается автором Трактата.

Что касается критицизма (термин художественного вкуса), т.е. оценки и анализа произведений искусства, то здесь Хатчесон действительно осуществил прорыв, пробил брешь, в, казалось бы, неприступной крепости нормативистской эстетики классицизма, установившей незыблемые для цивилизованных людей правила и нормы вкуса. Вот этот дерзостный пассаж: «...Возможно огромное разнообразие пропорций и различные виды единообразия..., которое мы наблюдаем у разных народов в архитектуре, цветоводстве и тому подобных искусствах... Китайские или персидские строения не похожи на греческие и римские, и все же у первых наблюдается свое единообразие различных частей в отношении друг друга и целого, так же как и последних (119, 78). Подобным образом «реабилитируется» красота зданий романского стиля и готика и «даже (sic! — М.А.) индийские строения» (см.: 120, 107).

Анализируя относительную или сравнительную красоту, Хатчесон указывает на то, что относительной она является в том случае, когда ее можно ожидать в предмете, рассматриваемом как подражание какому-то оригиналу. Греки называли это мимезисом – подражанием. Чтобы почувствовать эту красоту, требуется правдоподобие, дабы мы могли представить себе сходство; именно благодаря сходству делаются прекрасными сравнения, метафоры, аллегории, независимо от того, обладает ли красотой предмет или вещь.

В последнем параграфе IV раздела проясняется замысел Хатчесона, который был нацелен на разрешение противоречия между субъективной природой эстетического, так же как и всякого другого чувства и объективной материей, дающей содержание чувственных актов духа. Хатчесон указывает, что некоторые произведения искусства приобретают отчетливо выраженную красоту, если они соответствуют некоторому общепринятому предполагаемому намерению их создателя. Эта красота, возникающая из соответствия намерению, открывает интересующимся наблюдателям новую сферу красоты в творениях природы.

Так Хатчесон приходит к тому же результату, что и его предшественник Шефтсбери – дополняет натуралистическое описание сверхъестественным объяснением. Как и он, Хатчесон видит очевидное намерение Творца природы в том, чтобы обеспечить благо самого величайшего целого, или всех существ. Мы не можем не восхищаться, наблюдая какую-либо часть замысла, осуществленную в системах, с которыми мы знакомы, что отмечено в «трактатах наших последних усовершенствователей механической философии» (120, 83).

Переходя на супранатуралистический уровень, Хатчесон ставит мысленный эксперимент и на минуту отказывается от механического детерминизма «усовершенствователей» и допускает произвольное (т.е. свободное) установление чувства прекрасного Творцом. Другие духи или умы могли бы быть устроены иначе и не получать никакого удовольствия от единообразия. И тогда мы не могли бы, воспринимая красоту, делать предположения о целенаправленности у причины, ибо чувство может быть устроено таким образом, чтобы получать удовольствие от такой неправильности, которая может явиться последствием какой-либо ненаправленной силы. Это стремление к движению без какой-либо направленности представляется эмпирику и кальвинисту Хатчесону огромной нелепостью в схеме католика и рационалиста Декарта, поскольку если даже и принять постулат о свободе (случайности), то его недостаточно, чтобы объяснить случаи упорядоченности и регулярности, встречающиеся в мире. Но не может существовать немыслящего (т.е. немотивирующего и не направляющего к какой-то цели свои действия) агента. В данной ситуации слова «случай» и «природа» являются фикциями, порождением нашего невежества (120, 85 прим.). Отказ от свободы создает очевидную трудность для второго Трактата о морали.

Для вящей убедительности существования необходимой связи между приятными идеями красоты и единообразием и правильностью предметов и, следовательно, установления намерения Творца природы, Хатчесон прибегает к математическому исчислению вероятности. Так вероятность случайного помещения существа в систему, соответствующую его вкусу, ничтожно мала, самое большое в отношении бесконечность к одному.

Заметим, что при испытании в бесконечном времени реализация единственного шанса неминуема. Это не смущает автора Трактата, поскольку время ограничено творением и Судным днем. Равная невозможность признается Хатчесоном за комбинацией неправильных форм, случайного грубого сходства. В конце концов чувство подозрительно легкой победы побудило автора Трактата признать, что идея бесконечного причиняет достаточно много хлопот, когда ее используют в рассуждениях. Но что следует из всего этого? Актуально существующая гармония природы объяснима только из признания замысла во Вселенной.

Вся эта батарея аргументов должна убедить в абсурдности картезианской или эпикурейской гипотезы, даже при допущении их постулата о ненаправленной силе, влияющей на бесконечную материю, что является почти самоочевидным доказательством наличия замысла во Вселенной. В отношении творений природы у нас нет никаких доводов против искусства или замысла (см.: 120, 97).

Выдвинутая Хатчесоном презумпция замысла нуждается не только в подтверждениях, но и в объяснении противопоказаний. Он предусмотрительно подчеркивает, что неправильность форм не указывает на отсутствие замысла. Под неправильностью подразумеваются индивидуальные различия при видовом сходстве. Но речь может зайти о более серьезных отклонениях – патологиях, уродствах, панэпидемиях, стихийных бедствиях и т.п., которые могут свидетельствовать о злонамеренном замысле, так же как и о роковой случайности.

По этой или иной причине вводится существенное дополнение в характеристику Творца.

Само по себе чувство красоты или восприятие прекрасного свидетельствует не только о наличии у Причины замысла, но более того – мудрости и благоразумия. Мудрость означает достижение наилучших целей при помощи наилучших средств. Красота действительно наилучшее средство для спасения мира, это virtuosi знали задолго до Шиллера. Но для существ, лишенных чувства прекрасного, вроде торгашей и врачей-циников, такая утонченность не свидетельствовала о мудрости Причины. Поэтому требуется еще и предположить, что Причина настроена благожелательно и желает нам счастья. Теперь следует «возврат» комплимента: если предположить существование благожелательного божества, тогда вся произведенная видимая красота является свидетельством выполнения благожелательного замысла для того, чтобы доставить любому мыслящему агенту удовольствие от красоты. Таков эстетический аргумент в пользу существования мудрого и благожелательного Творца. Удивительная гармоничность и слаженность вселенской машины настолько прекрасна и мудра, что профессор моральной философии и бывший священник готов даже пожертвовать чудесами Господними, поскольку дух, который нуждается в этих чудесах для подтверждения веры в мудрое и доброе божество, должен быть слабым и небрежным, а отклонение от общих законов скорее должно служить презумпцией непоследовательности и слабости, чем постоянной мудрости и силы, и должно ослаблять самые лучшие аргументы в пользу прозорливости и силы всеобщего духа, которые могут у нас быть.

После такой серьезной подготовки можно приступить к щекотливому для эмпирика и локкианца вопросу о всеобщности чувства прекрасного у людей.

Подтверждением всеобщего согласия людей в отношении чувства прекрасного, основывающегося на соединении разнообразного, является... «разум, которым обладают все люди, поскольку они способны понимать простые аргументы и на простых примерах убеждаться, что единообразие доставляет больше удовольствия, чем его противоположность, даже когда не наблюдается никакой выгоды, ему (единообразию) сопутствующей» (120. 105). Эта апелляция к здравомыслию, «философский популизм» встречается и у Шефтсбери. Само по себе обращение к разуму также не совсем последовательно.