Накануне построили новый железнодорожный мост через Волгу у Астрахани. А когда новый мост проверяют, всегда вначале прогоняют состав с каким-нибудь строительным материалом, чтобы не жалко было, если мост не выдержит. Поезд с калмыками решили пропустить как пробный: этих людей не жалко, если мост рухнет[141].
Когда поезд тронулся в путь и стал проходить по мосту через Волгу, все боялись, как бы поезд не рухнул, так как считали, что наш поезд – первый, пробный. Люди бросали монеты, молились[142].
В вагоне, в котором ехали дети из Вознесеновского интерната, малыши все время примерзали к стенам вагона или к полу, их приходилось регулярно силой отдирать. Перед тем как сесть в машины, чтобы оставить интернат, они хлопали в ладоши, предвкушая редкую возможность покататься на автомашине. Однако в дороге детей неплохо кормили, так как продукты захватили из интерната, и даже раздавали новогодние подарки от имени Деда Мороза – по три пряника[143].
Трудный путь в восточные регионы страны продолжался две-три недели. Люди умирали от голода, холода и болезней. На каждой остановке солдаты-охранники заглядывали в вагоны с вопросом: «Мертвецы есть?», для трупов выделяли специальный вагон в конце состава, а когда он переполнялся, мертвые тела просто сбрасывали на стоянках, и родные могли в лучшем случае разве что помолиться над мертвым телом. Сохранилась история, как в одном вагоне молодые парень и девушка прижимались друг к другу, укрывшись одной солдатской шинелью. Старики молча выражали недовольство таким непристойным поведением, а наутро оказалось, что оба замерзли, и неуместное для старших их объятье было последним. Как вспоминали позже почти про каждый вагон, «наутро выяснялось, что опять кто-то окоченел». В другом поезде женщина родила двойню, и эта благая весть быстро распространилась и приободрила людей.
В пути калмыки делились последним: в вагоне люди переживали, думая, что по прибытии их убьют. Под Семипалатинском бабушке приснилось, будто она с подругой нашла красный шарф, расшитый золотом. Подруга предложила его поделить, но баба сказала, что если его разрезать, то он рассыпется, и забрала. На том и проснулась. Сон вызвал усмешку со стороны студентов, и только умудренный жизнью старик, убеленный сединами, попросил повторить приснившееся. Выслушав бабушку, он со слезами на глазах расцеловал ее, объяснив, что калмыки не погибнут, но выживут и вернуться на родину[144].
После того как все мы были собраны, нас на автобусах, на машинах повезли на ближайшую станцию в поселке Дивное. Там нас ждали товарные вагоны и вагоны для перевозки скота и военных. Нас: меня восьмилетнего мальчика, мою бабушку Тевкю и моего дедушку Эренцена посадили в теплушку, в которой были деревянные нары и печка – буржуйка. В вагоне нас было очень много. Людей пихали, пока были свободные места. Мы не знали, как пользоваться печками, мы также не знали, как пользоваться углем. Был такой случай, что вместо угля старики засунули туда смолу, она вся выскочила из печки и обожгла многих. С тех пор мы не использовали печки, да и негде было взять дров, так как наш поезд останавливался на короткое время, и то чтобы выбросить трупы людей. А людей погибало много: кто от холода, кто от голода. Много было трудностей в пути. Мы даже не могли сходить по нужде, так как поезд не останавливался. Тогда старики в углу пробили дырку, и мы все туда ходили: мальчишки, наши матери и старики. На моих глазах умер друг, соседский мальчик Баатр. В пути у него умерли все, мать, бабушка и дед. Сам он умер от голода. Даже сейчас я вспоминаю его вспухший живот, впалую спину и большую голову. Его выбросили прямо на станции, на рельсы. Нам не разрешалось хоронить людей, так как не было времени. Сам я чудом выжил… На станциях разрешали брать кипяток. Я помню, это был небольшой домик, где в четырех углах стояли краны. Наверху была вывеска «Кипяток». Все мы, хлебнув кипятка, согрев свой желудок, ложились спать. Но это бывало трудно. Все время нам представлялось мясо, лепешки, и мы не могли избавиться от мысли, что мы не можем поесть… К тому времени, как мы прибыли на конечный пункт, нас осталось очень мало[145].
Холод вагона – не просто символ неуюта, скотских условий скотского вагона. Он во многом был обусловлен отсутствием навыков отопления. Люди не знали, как разжечь уголь, к тому же мокрый, они всю жизнь топили кизяком.
Многие впервые увидели железную печку посреди красного товарного вагона. Топить ее надо было дровами, углем. Никто ею пользоваться у нас в вагоне, кроме моего отца, не мог. Он умел разжигать уголь, поэтому и потерь среди нас, в семьях сестер и среди других земляков почти не было. Хотя в пути почти на каждой станции из каждого вагона сгружали мертвецов – стариков, детей, взрослых, тех, кто не смог перенести холод, голод, болезни[146].
Алексей Балакаев[147] рассказывал о Бобиш Шатиновой и ее сыне. Во время пути у нее пропало молоко, и все как могли, помогали. Но когда у мальчика расстроился желудок, в вагоне началась паника. Каждый, заботясь о своем чаде, настаивал на том, что он обречен. «Выброси Баатра, ведь у тебя останется Борька! Одного легче выкормить!» – такие страшные слова кричала одна из обезумевших матерей. Загнанная в тупик Бобиш не хотела, и не могла выкинуть живого ребенка; обезумев от горя, мать решилась на чудовищный шаг и, завернув ребенка в полушубок, шагнула к двери вагона. Но преградила ей дорогу женщина, старше по возрасту. «Сядь на место!»… Ребенку становилось все хуже и хуже, а соседи по вагону накинулись на ребенка, ругая самыми последними словами. Однажды во время остановки она оставила свою кровинку в сугробе и, зажав уши, вернулась в вагон. Но не выдержало сердце матери, выбежала она из вагона, обняла своего ребенка. По вагону разнеслась весть об этом случае, и люди отдавали все, что у них осталось, и мальчик выжил, благодаря своей матери, и людям, приносившим бараний жир и масло. Выжил один из девяти сыновей![148].
Бабушка рассказывала мне, что в их вагоне была женщина с двухмесячным ребенком на руках. Но так как было нечего есть, у нее не было молока, кормить ребенка было нечем, она на одной из станций вынесла ребенка из вагона и положила на снег, такого беззащитного и маленького, но что поделаешь, если не освободиться от ребенка, то умрут оба[149].
В одном вагоне с бабушкой ехала беременная солдатка, и когда они подъехали к городу Петрозаводску, у нее начались роды. Родился мальчик. Все кричали – назвать Петей, так как город Петрозаводск. Каждый в вагоне дал малышу, что смог: старые простыни, тряпку. Но на третьи сутки мальчик умер[150].
Отец ушел на фронт, а мать Бальджир с четырьмя детьми была депортирована в Красноярский край. У нее был грудной ребенок Зина. На стоянках все бежали по своим делам. Ее сосед на нарах повыше набрал ведро кипятка, и когда состав тронулся, ведро опрокинулось на кормящую мать. Боль, крик! Но только на следующей стоянке их выгрузили и в больнице они скончались. Остались три брата. Старшему Ивану было 13 лет, Павлу – 9 лет, а младшему – 6. Их тоже взял в свою семью родственник отца, но от голода младший брат Саранг умер. Мальчишки ходили в подвал перебирать картофель, там он наелся мерзлой картошки и скончался.[151]
Это предчувствие не обманет мать моей бабушки, когда умрет от голода и холода Аркашка, когда будут отдирать от холодного пола вагона труп ее брата, когда люди, точно мухи, будут падать со вторых полок замертво, на головы сидящих внизу и когда она с ужасом увидит, что половина людей в вагоне уже и не спит, и не шевелится[152].
Дорога, одна из основных категорий калмыцкой культуры, была символом кочевой мобильности. Дорога долгое время была метафорой судьбы и самой жизни. Но железная дорога, по которой везли калмыков в 1943-м, была иной. Это был путь неволи, и скотские вагоны были донельзя символичны. Люди не имели прав, как скотина. Но они сохранили воспоминания, самыми тяжелыми из которых являются воспоминания о пути в Сибирь. Железная дорога поменяла все позитивные коннотации кочевника, связанные с мобильностью. От дороги уже ничего хорошего не ждали. «В вагоне творилось ужасное. Этот трупный запах преследовал нас всю дорогу». Все годы депортации люди позже назовут дорогой длиной в 13 лет.
На следующий день снова нас ждала дорога. Куда везут и сколько ехать, неизвестно. Чекисты одно только знают: выпроваживать дальше. Как будто на этой земле уже нам и приткнуться некуда. Подогнали розвальни, застланные соломой, и скомандовали садиться. Детей укутали всем, что было, обложили соломой. Младшую я взяла на грудь, сверху укутали одеялом[153].
Чем дальше мы ехали, тем чаще на остановках кричали, заглядывая в вагон: мертвые есть? Меня мама берегла, старалась, чтобы я не видела сброшенные на землю трупы. И только однажды я их увидела. Когда дверь открыли, перед глазами предстала изумительная снежная белизна, аж глазам больно, а небо голубое-голубое, чистое-чистое. Солнце слепит глаза. Мама чуть замешкалась, мужчина ссадил меня, и я оказалась на земле. Сначала ничего не видела, глаза слезились от снега и солнца. Немного проморгавшись, увидела, что стою прямо перед какой-то громадной кучей. Руки, ноги, головы, ничего не могу понять, рассматриваю. Мама выскочила и затащила меня обратно в вагон. А мне эта гора мертвых до сих пор снится. Особенно ярко врезался в память лежавший сверху старик в заплатанной одежонке, в шапке на одно ухо. Лица не видела, но позднее, прочитав про деда Щукаря, всегда представляла его таким, каким был тот, увиденный мною на верхушке горы из мертвых тел… В пути я постоянно плакала…И никто меня не стыдил, не останавливал, не говорил: замолчи, надоела. Однажды тетя Аля спросила у мамы: Шура, знаешь, почему она плачет? Мама вскинула голову, мол, почему? Ведь у нее тоска, сказала мамина подруга. Я запомнила это слово, услышав в первый раз в жизни[154].