2.8. Стратегии и тактики выживания
Оторванные от своего традиционного образа жизни, ограбленные, лишенные гражданских и политических прав, обреченные на рабский труд калмыки в суровых условиях Сибири оказались на грани исчезновения. Приведу свидетельство чиновника, который на службе в органах внутренних дел в те годы, видимо, должен был привыкнуть к самым страшным вещам. 10 июля 1946 г. начальник отдела спецпоселений УМВД по Новосибирской области в своем отчете писал: «Смертность среди калмыков действительно высока. С момента выселения и до 2 апреля 1946 г. их умерло 14.343 человека, или 15% к прибывшему в Сибирь контингенту... Сейчас смертность среди калмыков превышает рождаемость в 3,5 раза, хотя эпидемических заболеваний среди этого населения не было... Ничтожной была рождаемость. До 1 июля 1946 г. в калмыцких семьях родилось только 297 детей, т.е. в девять раз меньше, чем умерло калмыков за этот период. Среди коренного населения области рождаемость превышала смертность в этот период в два раза»[299]. Сын местного врача из села Венгерово Новосибирской области на всю жизнь запомнил, как забегал к матери на работу и часто видел заваленный трупами калмыков морг[300].
Наш дядя имел одиннадцать детей до войны, а назад вернулось двое[301].
Выгрузили их в Алтайском крае, Рубцовском районе. Поселили их и еще одиннадцать семей в бараке, размером приблизительно восемь на восемь. Условия были ужасные: зимой умерших людей не хоронили, а складывали в коридоре до весны, только весной трупы хоронили, так как зимой невозможно было копать могилу; зимой ходили на кладбище ломали кресты, чтобы хоть как-то согреться; на все двенадцать семей было всего две пары валенок[302].
Время было тяжелое, голодное. Выжили самые крепкие. Мы похоронили четверых моих братьев. Каждая семья потеряла кого-то из своих близких и родных. За городом выросло калмыцкое кладбище![303]
К весне в барах стало просторнее: от голода и холода умирали люди. В больницы калмыков не брали. Зато морг был открыт круглые сутки. Несли, везли на салазках трупы каждый день. Многие семьи обменивали на толкучке свой последний скудный скарб на продукты, чтобы не умереть от истощения. Старушки и ребятишки дежурили на одной из городских свалок, куда вывозились отходы местного мясокомбината. Иногда на этой свалке устраивалась шумная кутерьма: местные подростки с огромными дворняжками ради забавы устраивали облаву на изголодавшихся людей. Собаки кусали старушек и ребятишек за ноги и руки, рвали жалкие лохмотья ветхой одежды. Но зато, когда возвращались домой с добычей, по всему бараку несся терпкий запах похлебки, вскоре истощенные люди с аппетитом поглощали прогорклые куски кишок»[304].
Как рассказывают многие женщины, оказавшиеся в Сибири в фертильном возрасте, первые рождавшиеся там дети были нежизнеспособны.
Вскоре, спустя год, от воспаления легких умер мой двухмесячный брат. Вообще, по словам мамы, смерть детей была явлением частым, так как не было еды; у кормящих матерей не хватало молока, а дети с искусственным вскармливанием были слабы и очень быстро заболевали[305].
Нет почти детей 1945-1950 гг. рождения. Привезенные на Крайний Север малые дети продолжали умирать, а родившихся в этот период просто не было. Только позже стали рождаться дети. Многие вскоре умирали, так как на здоровье молодых женщин пагубно сказывались суровые условия жизни и непомерно тяжелая работа[306].
До трех детей рожала женщина и теряла их, пока дети не стали выживать. В 1948-49 гг. в калмыцких семьях родилось 3193 младенца, при этом умерло 2766, в 1949 г. родилось 2058 человек, а умерло 1903[307]. Кстати, резкая смена климата и сильный стресс вызывали и такую женскую реакцию, как аменорея. Недаром наиболее трудным в первые годы люди считали «привыкание к местному климату и налаживание отношений с местным населением»[308].
Бабушка до сих пор вспоминает те ужасные года, когда ей пришлось лишиться мужа, родителей, единственной сестры и восьмерых детей[309].
Оказавшись на новых местах, недостаточно зная русский язык, не имея специальности, которая могла бы здесь пригодиться, калмыки часто не могли устроиться на работу, да их и не всегда хотели трудоустраивать. Чтобы как-то выжить, голодным людям порой приходилось красть скот, с которым они хорошо умели обращаться. Опытным скотоводам было нетрудно подманить скотину, убить и быстро разделать, затем спрятать все следы кражи. Но все равно виновника находили. Часто в таких случаях спрашивали у детей, что они ели вчера. Доверчивые дети чистосердечно рассказывали, и арест был неизбежен. Арестовывали всегда только одного человека. Тяжелое положение калмыков продолжалось, работу найти было трудно, а кормить семьи было необходимо, иначе от голода умерли бы все. Другой возможности у репрессированных калмыков поесть, кроме как снова украв скот, часто не было. Выход нашелся такой. Самые слабые, больные люди, которые не надеялись выжить, были готовы взять вину на себя, предварительно обговорив, кто из оставшихся берется вырастить и воспитать их детей и внуков. Вот одна из причин того, что в годы изгнания так часто жили вместе близкие и дальние родственники, и в одной семье носили несколько разных фамилий.
Люди, поставленные на грань жизни и смерти, лишенные возможности честно зарабатывать себе на еду и одежду, часто работая изо всех сил, но не получая ничего за свой тяжелый труд, пересматривали этические нормы. Они вынуждены были красть, чтобы жить. Действия людей, зафиксированные в рассказах и письмах самими авторами как кражи, вряд ли можно квалифицировать как воровство. Ведь экстремальность ситуаций меняла нормы обычной этики благополучной жизни. На войне как на войне. Не случайно на фронте использовали военный язык, сдвигавший семантику слов, при этом прямые значения многих слов табуировались. Одним из первых табуированных слов было «украсть», причем и красноармейцы, и солдаты вермахта применяли иносказания: спикировать, организовать[310]. Но если фронтовики сознательно дистанцировались от мирной жизни, то калмыки в тылу и в мирной жизни, которая своими обыденными угрозами могла быть приравнена к фронту, своего особого языка не завели. Поэтому все трюки выживания они и спустя шестьдесят лет бесхитростно считали воровством.
Вскоре мать посадили в тюрьму за кражу одного килограмма мяса, которую совершили несколько человек, чтобы прокормить своих детей. Лишили свободы на десять лет[311].
Деньги на жизнь я зарабатывал летом и зимой подрабатывал начиная с пятого класса. Через нашу станцию Чаны всегда везли уголь с востока на запад – кузбасский антрацит. Поезда останавливались. Мы, несколько пацанов, группировались, шли туда. Как только начинал состав трогаться, мы взбирались на вагон. Если полувагон, просто платформа, – хорошо, если большой вагон, хуже – высоко. Там или большие куски сбрасываешь, или в мешок набираешь и сбрасываешь. Соберешь – на горб, оттащил и припрятал, потом несколько ходок совершаешь и – к частникам, которые нуждаются. Мы сами знали, кому можно нести. Получали там иногда рублями, иногда продуктами. Так перебивались[312].
Тогда ей было всего шестнадцать лет. С того времени она и несла свой тяжкий крест, поскольку нужно было как-то жить. Продолжала работать и после замужества. А жили в нужде, так как заработки были скудные. Уходя с работы домой, она ухитрялась пронести замороженную рыбу под фуфайкой, перехваченной вместо пояса бечевкой. Как только мать переступала порог, мы с Олей бросались к ней и принимались развязывать бечевку. Нас забавляло, как при этом из-за пазухи, словно мелкие чурбачки, сыпались мерзлые рыбки и с дробным стуком разлетались по полу. Ей же было не до наших забав: освободившись от ноши, она прижималась к печке и долго отогревала окоченевшее тело[313].
Первая зима памятна постоянным чувством голода. Не знаю, каким нормами руководствовались, определяя нам рацион. Слишком скудным он был. Иногда нам удавалось полакомиться собачьей едой. Поодаль от интерната жил каюр – татарин. Мы заметили, что он после своих поездок кормит собак сытно, крупной рыбой, порубленной на куски. Зная график его поездок в Хатангу и по факториям, мы прятались вечерами вблизи его жилища, вырытого на склоне оврага. Как только, разбросав корм, хозяин удалялся, мы выскакивали из укрытия, палками отгоняли привязанных собак от еды и, забрав себе часть, быстро возвращались в интернат. А здесь наготове была вода, согретая в консервных банках теми, кому предстояло кухарить. Жирная рыба была весьма питательной пищей. Только добывать ее приходилось таким воровским путем. Однажды, когда заболел Максим Харайкиев – слег от сильного истощения, мы спасли его этой рыбой. Урезая свой пай, мы усиленно кормили Максима. И он окреп, стал на ноги. Весной в нашем меню появились снегири. Пацаны наловчились их ловить, потом общипывали и зажаривали в печи[314].
Родители шли на все, чтобы спасти детей. Отец мой устроился извозчиком, подвозил хлеб с центральной усадьбы. И вот он усаживал нас, несколько человек детворы, вывозил из села и прятал в лесочке, где мы должны были дожидаться его возвращения. На обратном пути он заворачивал в лесок и от каждой буханки надламывал аккуратно наплывы, которые нависали по краям, и мы наедались досыта, а часть брали с собой. Видимо, хлеб он принимал и сдавал поштучно, а не по весу[315].
Бывали также случаи краж. Помню, как сосед – дедушка Церен украл несколько колосков с поля, чтобы прокормить свою семью. Его поймали и посадили за решетку, и с тех пор я его не видел[316].