На письме истории персонального опыта приобретали трагическую тональность, которая в устных рассказах отсутствовала. Как правило, публичные выступления содержали благодарность сибирякам – как благодарность за разрешенный рассказ, а также как обязательное выражение лояльности к государству и как доказательство «объективности» высказываний: раз мы честно помним про добро русского народа, значит, наши беды тоже правда. Раз вы разрешаете нам говорить о трагедии калмыцкого народа, мы не забудем рассказать и о доброте русского народа.
Мама всегда рассказы о своих мытарствах начинала с того момента, как русский капитан помог погрузить теплые вещи на телегу. И все родные начинали благословлять его, желать ему всяческого здоровья. И мы искренне верили, что капитан жив. А бабушка вплетала слово “капитан” в свои буддийские молитвы. Старшие говорили, что если бы не он, то мы примерзли бы к вагонному полу навсегда[438].
Помню, как увозили нас со станции в русские села... Многие встречающие приехали с тулупами, чтобы обогреть. Хотя бериевцы пускали слухи, что едут люди с кинжалами на поясе, людоеды. Вначале смотрели недоверчиво. Но потом оттаяли, и часто крестьяне жалели нас и помогали. Сердце у русского народа большое и доброе[439].
Эти два рассказа принадлежат женщинам и могут быть объяснены «женской эмоциональностью», а вот выдержка из мужских воспоминаний, где повествование незаметно переходит в традиционный калмыцкий жанр благопожеланий:
С нами остались два солдата, один из них пожилой, был такой добродушный, видно из крестьян. Он всем видом старался показать, что в душе он полностью сочувствует нам, видит, как несправедливо поступает с нами власть, но он солдат и выполняет приказ начальства. Как только офицер ушел, он сказал маме и дяде, чтобы мы брали с собой вещи потеплее, что нас повезут в холодные края, в Сибирь, и чтобы побольше запаслись продуктами, так как дорога предстоит дальняя, а потом спросил: “Есть ли у вас что-нибудь из живности?” Мама ответила, что есть бычок, тогда он посоветовал, что его надо зарезать. Жаль, что мы в этой суматохе не спросили у доброго солдата ни имени, ни фамилии, ни откуда он родом. Спешно солдат вместе с дядей зарезали бычка, мама быстро растопила печь и начала варить мясо на дорогу. Пока мясо варилось в котле, солдат помог маме упаковать все вещи в чемодан и узлы. Благодаря этому красноармейцу мы смогли забрать с собой почти всю одежду и запастись продуктами на дальнюю дорогу. Спасибо тебе, русский солдат, за твое благородное, человеческое сострадание к несчастной калмыцкой семье фронтовика, может быть, благодаря тебе мы живыми добрались до Сибири и выжили в сибирской ссылке. Мы тебя никогда не забудем и будем благодарить Бога за твое здоровье, если ты жив, а если нет, пусть будут счастливы твои дети и внуки[440].
К нам пришли четыре солдата, и один из них почти силой заставил нашу маму взять две подушки, одно одеяло и шубу нашего дедушки[441].
Мама оставляла братишку у русской женщины, у которой было много детей. Она кормила брата грудью, а мама работала[442].
Надо отметить, что благодарность русским людям – не просто жест вежливости, это искренняя благодарность конкретным людям, которые помогали в той или иной трудной ситуации: они накормили, поделились теплой одеждой, дали приют, при необходимости принимали роды, а также были друзьями, подругами, одноклассниками, соседями, сотрудниками, учителями и учениками. Благодарность, которая должна быть зафиксирована письменно – ведь что написано пером, не вырубишь топором. Для многих калмыков эти годы пришлись на их юность, которая теперь кажется им лучшим временем жизни. Мой старший коллега, заведующий кафедрой этнографии Омского государственного университета Н.А.Томилов, рассказывал, как он приехал на сессию по итогам полевых этнографических исследований в Элисту в 1981 г. и был удивлен особо почетному приему. «Я только что защитил кандидатскую диссертацию, и мне казалось, что персональная встреча в аэропорту, званый ужин мне как бы не по статусу. А мне ответили калмыцкие историки: так ты же – наш земляк, мы же в Омске и Омской области нашу молодость провели»[443].
Кроме русских людей, часто упоминаются с теплым чувством и другие наказанные народы. Солидарность с другими спецпереселенцами, репрессированными также на этнической основе, отмечается не случайно. Кроме собственно благодарности это еще и список других народов-изгоев, подчеркивающий, что калмыки не были «самыми худшими», что несправедливо были наказаны и многие другие народы. Не забываются буряты и монголы, их родственная солидарность тоже дорогого стоила.
В первое время нам помогали ссыльные немцы и крымские армяне[444].
Директором лесоучастка работал бывший начальник военной кафедры академии им. Фрунзе полковник А.А.Циммерман. Сюда он попал из-за своего немецкого происхождения, тоже был репрессированным и к нам относился с пониманием, старался поддержать в работе, в разных ситуациях. Меня, рядового рабочего, назначил начальником пожарно-сторожевой охраны лесоучастка. Я понимал, что он рискует, принимая такое решение, поэтому согласился не сразу. Александр Александрович успокоил, заявив, что он мне полностью доверяет, а моя обязанность не подвести его. Тут уж меня, что называется, подстегивать не требовалось: сам старался, чтобы не обмануть ожидания поверившего в меня человека[445].
В 1955 г. произошел у меня конфликт с одним работником нашей сельской администрации. Конечно, шум поднялся: как это так, калмык, спецпереселенец, да еще против партийного посмел пойти? Сняли меня с бригадиров. Хорошо, что заступился директор Убинского рыбозавода Намолов Алексей Намолович. Только благодаря ему меня не отдали под суд. Намолов был монгол по национальности, вот за меня, калмыка, вступился. К тому же, честь своего лучшего бригадира отстаивал[446].
Я помню, как отец первый раз большую премию получил, они какой-то заказ военный выполнили, отец купил нам коньки – снегурочки, стальные, блестящие. Они завязывались на веревочке. Край-то бандитский. Мы катались с братом во дворе, и какие-то ребята подскочили и стали их бритвой с нас срезать. Мимо шел Хасан, крымский татарин, одноглазый такой, гроза района. Он казался нам дядькой, ему лет 16, наверно, было. Он их поймал и избил всех и сказал главарю – кто-нибудь их обидит, я с тебя спрошу, голову отрежу. И теперь я понимаю, что он нас только потому защитил, что мы, калмыки, были в одинаковом положении с ним[447].
Видя мое стремление получить образование, меня стали поддерживать директор школы Цымбалюк Н.И. и классный руководитель Г.Г.Бургарт. Это они добились, чтобы совхоз приобрел для меня сапоги, отрез на костюм. Жена Николая Ивановича и мать тоже поддерживали нашу семью. Зазывали маму к себе, давали то картофель, то крупу и сало. Так мать Николая Ивановича настойчиво твердила: Барла, вырастет твой сын, выучится, получит специальность, будет тебе опорой и кормильцем. В этих словах сердобольной пожилой сибирячки мама находила утешение и крепилась. Потому что знала, что время переменчиво[448].
Местное население встретило нас настороженно, с опаской. Боялись нас в основном такие же высланные: немцы, эстонцы. Исконно местные, привыкшие к каторжным, сочувствовали[449].
Я осталась сиротой, единственной калмычкой в колхозе. Маму хоронили всем колхозом. Весь коллектив фермы, соседи скорбели вместе со мной. Благодаря им я не чувствовала себя одинокой в постигшем меня горе. После смерти мамы районные власти хотели определить меня в детский дом, но соседи почему-то решили, что в детдом меня не отдадут. К тому же, я сама плакала и отказывалась уезжать. Так я и осталась в колхозе. Но сельчане одну меня не оставляли никогда. То у меня ночевали молодые девушки, работавшие с мамой на ферме, то другие забирали к себе домой. Кушать приносили, хлеб пекли. Хорошо помню тетю Нюру Кононову, которая смотрела за мной, как за собственной дочерью, кормила меня, перешивала оставшиеся от мамы вещи на меня. У нее самой были дети, и если она справляла какую-нибудь обнову им, не забывала и меня. Теперь уже мне пришлось идти работать на мамину ферму в качестве полноправного члена коллектива, зарабатывать себе на хлеб. Мне выделили 12 телят, за которыми я должна была ухаживать, и вся ферма следила за моим трудовым становлением. По-отечески относился ко мне председатель колхоза Голубев. Приходил даже домой, справлялся, не нужно ли чего, спрашивал о моих делах, не обижает ли кто, сам завозил продукты. Заезжая на ферму, обязательно меня находил, подходил, разговаривал. До сих пор помню его слова: где наша малышка? Следите, чтобы никто не обижал ее. Колхоз и колхозники помогали материально и морально. Покупали на колхозные средства необходимые мне вещи или колхозники приносили свои[450].
Вообще наше село было небольшим. Калмыцких семей насчитывалось всего четыре. Кроме нас в селе жили немцы, греки, эстонцы, латыши, русские. Жили, насколько я помню, все дружно. Я никогда не слышала, чтоб наши семьи враждовали, ругались с другими семьями. Не слышала также в наш адрес оскорблений типа «враги народа», «предатели»[451].
Как пишут авторы писем, «иногда встречаемся со сверстниками тех лет, так становится на душе тепло. Ведь мы выдюжили». Обращение к трудному периоду полувековой давности служит хорошим фоном для сравнения с современными достижениями, какими бы скромными они ни были. Не случайно многие опубликованные письма заканчиваются отчетом – итогами своей жизни, главные из них обычно таковы: «Вырастили детей и дали им образование». Вот характерная концовка одного письма:
В конце 1958 г. я с семьей выехал на родину. Впоследствии мои дочери и сын выбрали себе специальности, закончили высшие учебные заведения и твердо теперь стоят в этой жизни. Теперь тревожусь только за внуков и правнуков[452].