Смекни!
smekni.com

Архипелаг ГУЛАГ Солженицын А И том 2 (стр. 40 из 117)

Ну, да это многим хотелось.

Освободить нас ото зла Сачковой все-таки не удалось: лагеря стоят. Но самой ей повезло: ведь не пяти лет, а пяти недель довольно, чтоб уничтожить и женщину и человека.

Вот эти два случая у меня только и стоят против тысяч безрадостных или бессовестных.

А конечно, где ж как не в лагере пережить тебе первую любовь, если посадили тебя (по политической статье!) пятнадцати лет, восьмиклассницей, как Нину Перегуд? Как не полюбить джазиста-красавца Василия Козьмина, которым еще недавно на воле весь город восхищался, и в ореоле славы он казался тебе недоступен? И Нина пишет стих "Ветка белой сирени", а он кладет на музыку и поет ей через зону (их уже разделили, он снова недоступен).

Девочки из кривощековского барака тоже носили цветочки, вколотые в волоса - признак, что - в лагерном браке, но может быть - и в любви?

Законодательство внешнее (вне ГУЛага) как будто способствовало лагерной любви. Всесоюзный Указ от 8.7.44 об укреплении брачных уз сопровождался негласным Постановлением СНК и инструкцией НКЮ от 27.11.44, где говорилось, что суд обязан по первому желанию вольного советского человека беспрекословно расторгать его с половиной, оказавшейся в заключении (или в сумасшедшем доме), и поощрить даже тем, что освободить от платы сумм при выдаче разводного свидетельства. (И никто при этом законодательно не обязывался сообщать той, другой, половине о произошедшем разводе!) Тем самым гражданки и граждане призывались поскорее бросать в беде своих заключенных мужей и жен, а заключенные - забывать поглуше о супружестве. Уже не только глупо и несоциалистично, но становилось противозаконно женщине тосковать по отлученному мужу, если он остался на воле. У Зои Якушевой, севшей за мужа как ЧС, получилось так: года через три мужа освободили как важного специалиста, и он не поставил непременным условием освобождение жены. Все свои восемь она и оттянула за него...)

Забывать о супружестве, да, но инструкции внутри ГУЛага осуждали и любовный разгул как диверсию против производственного плана. Ведь, разбредясь по производству, эти бессовестные женщины, забывшие свой долг перед государством и Архипелагом, готовы были лечь на спину где угодно - на сырой земле, на дровяной щепе, на щебенке, на шлаке, на железных стружках - а план срывался! а пятилетка топталась на месте! а премии гулаговским начальникам не шли! Кроме того некоторые из зэчек таили гнусный замысел забеременеть, и под эту беременность, пользуясь гуманностью наших законов, урвать несколько месяцев из своего срока, иногда короткого пятилетнего или трехлетнего, и эти месяцы не работать. Потому инструкции ГУЛага требовали: уличенных в сожительстве немедленно разлучать и менее ценного из них отсылать этапом. (Это, конечно, ничуть не напоминало Салтычих, отсылавших девок в дальние деревни.)

Досадчива была вся эта подбушлатная лирика и надзору. Ночами, когда гражданин надзиратель мог бы храпануть в дежурке, он должен был ходить с фонарем и ловить этих голоногих наглых баб в койках мужского барака и мужиков в бараках женских. Не говоря уже о возможных собственных вожделениях (ведь и гражданин надзиратель тоже не каменный), он должен был еще трудиться отводить виновную в карцер или целую ночь увещевать ее, объясняя, чем ее поведение дурно, а потом и писать докладные (что при отсутствии высшего образования даже мучительно).

Ограбленные во всем, что наполняет женскую и вообще человеческую жизнь - в семье, в материнстве, в дружеском окружении, в привычной и может быть интересной работе, кто и в искусстве, и в книгах, а тут давимые страхом, голодом, забытостью и зверством, - к чему ж еще могли повернуться лагерницы, если не к любви? Благословением божьим возникала любовь почти уже и не плотская потому что в кустах стыдно, в бараке при всех невозможно, да и мужчина не всегда в силе, да и лагерный надзор изо всякой заначки (уединения) таскает и сажает в карцер. Но от бесплотности, вспоминают теперь женщины, еще глубже становилась духовность лагерной любви. Именно от бесплотности она становилась острее, чем на воле! Уже пожилые женщины ночами не спали от случайной улыбки, от мимолетного внимания. И так резко выделялся свет любви на грязно-мрачном лагерном существовании!

"Заговор счастья" видела Н. Столярова на лице своей подруги, московской артистки, и ее неграмотного напарника по сеновозке Османа. Актриса открыла, что никто никогда не любил ее так - ни муж-кинорежиссер, ни все бывшие поклонники. И только из-за этого не уходила с сеновозки, с общих работ.

Да еще этот риск - почти военный, почти смертельный: за одно раскрытое свидание платить обжитым местом, то есть жизнью. Любовь на острие опасности, где так глубеют и разворачиваются характеры, где каждый вершок оплачен жертвами - ведь героическая любовь! (Аня Лехтонен в Ортау разлюбила своего возлюбленного за те двадцать минут, что стрелок вел их в карцер, а тот униженно умолял отпустить.) Кто-то шел содержанками придурков без любви - чтобы спастись, а кто-то шел на общие и гиб - за любовь.

И совсем немолодые женщины оказывались тоже в этом замешаны, даже ставя надзирателей в тупик: на воле на такую женщину никак не подумал бы! А женщины эти не страсти уже искали, а насытить свою потребность о ком-то позаботиться, кого-то согреть, от себя урезать, а его подкормить; обстирать его и обштопать. Их общая миска, из которой они питались, была их священным обручальным кольцом. "Мне не спать с ним надо, а в звериной нашей жизни, как в бараке целый день за пайки и за тряпки ругаемся, про себя думаешь: сегодня ему рубашку починить, да картошку сварим", - объясняла одна доктору Зубову. Но мужик-то временами хочет и большего, приходится уступать, а надзор как раз и ловит... Так в Унжлаге больничную прачку тетю Полю, рано овдовевшую, потом всю жизнь одинокую, прислуживавшую в церкви, нашли ночью с мужчиной уже в конце ее лагерного срока. "Как же это, тетя Поля? - ахали врачи. - А мы-то на тебя надеялись! А теперь тебя на общие пошлют." - "Да уж виновата, - сокрушенно кивала старушка. - По-евангельски блудница, а по лагерному ....."

Но и в наказании уличенных любовников, как и во всем строе ГУЛага, не было беспристрастия. Если один из любовников был придурок, близкий начальству или очень нужный по работе, то на связь его могли и годами смотреть сквозь пальцы. (Когда на ОЛП женской больницы Унжлага приезжал бесконвойный электромонтер, в услугах которого были заинтересованы все вольняшки, главврач, вольная, вызывала сестру-хозяйку, зэчку, и распоряжалась: "Создайте условия Мусе Бутенко" - медсестре, из-за которой монтер и приезжал.) Если же это были зэки незначительные или опальные, они наказывались быстро и жестоко.

В Монголии, в Гулжедээсовском лагере (наши зэки строили там дорогу в 1947-50 годах), двух расконвоированных девушек, пойманных на том, что бегали к дружкам на мужскую колонну, охранник привязал к лошади и, сидя верхом, ПРОГНАЛ ИХ ПО СТЕПИ. <Кто отыщет теперь его фамилию? И его самого? Да скажи ему - он поразится: он-то в чем виноват? Ему сказали так! А пусть не ходят к мужикам, сучки...> Такого и Салтычихи не делали. Но делали Соловки.

Всегда преследуемые, уличаемые и рассылаемые, туземные пары как будто не могли быть прочны. А между тем известны случаи, что и разлученные они поддерживали переписку, а после освобождения соединялись. Известен такой случай: один врач, Б. Я. Ш., доцент провинциального мединститута, в лагере потерял счет своим связям - не пропущена была ни одна медсестра и сверх того. Но вот в этом ряду попалась З*, и ряд остановился. З* не прервала беременности, родила. Б. Ш. вскоре освободился и, не имея ограничений, мог ехать в свой город. Но он остался вольнонаемным при лагере, чтобы быть близко к З* и к ребенку. Потерявшая терпение его жена приехала за ним сама сюда. Тогда он спрятался от нее в зону (! где жена не могла его достичь), жил там с З*, а жене всячески передавал, что он развелся с ней, чтоб она уезжала.

***

Но не только надзор и начальство могут разлучить лагерных супругов. Архипелаг настолько вывороченная земля, что на ней мужчину и женщину разъединяет то, что должно крепче всего их соединить: рождение ребенка. За месяц до родов беременную этапируют на другой лагпункт, где есть лагерная больница с родильным отделением и где резвые голосенки кричат, что не хотят быть зэками за грехи родителей. После родов мать отправляют на особый ближний лагпункт мамок.

Тут надо прерваться! Тут нельзя не прерваться! Сколько самонасмешки в этом слове! "Мы - не настоящие!.." Язык зэков очень любит и упорно проводит эти вставки уничижительных суффиксов: не мать, а мамка; не больница, а больничка; не свидание, а свиданКа; не помилование, а помиловКа; не вольный, а вольняшка; не жениться, а поджениться - та же насмешка, хоть и не в суффиксе. И даже четвертная (двадцатипятилетний срок) снижается до четвертака, то есть от двадцати пяти рублей до двадцати пяти копеек!

Этим настойчивым уклоном языка зэки показывают и что на Архипелаге все не настоящее, все поддельное, все последнего сорта. И что сами они не дорожат тем, чем дорожат обычные люди, они отдают себе отчет и в поддельности лечения, которое им дают, и в поддельности просьб о помиловании, которые они вынуждено и без веры пишут. И снижением до двадцати пяти копеек зэк хочет показать свое превосходство даже над почти пожизненным сроком!

Так вот на своем лагпункте мамки живут и работают, пока оттуда их под конвоем водят кормить грудью новорожденных туземцев. Ребенок в это время находится уже не в больнице, а в "детгородке" или "доме малютки", как это в разных местах называется. После конца кормления матерям больше не дают свиданий с ними - или в виде исключения "при образцовой работе и дисциплине" (ну, да смысл в том, что не держать же их из-за этого под боком, матерей надо отправлять работать туда, куда требует производство). Но и на старый лагпункт к своему лагерному "мужу" женщина тоже уже не вернется чаще всего. И отец вообще не увидит своего ребенка, пока он в лагере. Дети же в детгородке после отъема от груди еще содержатся с год (их питают по нормам вольных детей и поэтому лагерный медперсонал и хозобслуга кормится вокруг них). Некоторые не могут приспособиться без матери к искусственному питанию, умирают. Детей выживших отправляют через год в общий детдом. Так сын туземки и туземца пока уходит с Архипелага, не без надежды вернуться сюда малолеткой.