Смекни!
smekni.com

Красное колесо Солженицын А И Апрель семнадцатого (стр. 152 из 188)

А тут — донёсся апрельский шквал из Петрограда, и правительство едва не перекувырнулось.

Так теперь-то — научились они чему-то? Хоть от этой встряски — очнутся?

— Новопоставленному, свежему правительству, свободному ото всех прежних обязательств, — вот ему бы, Сергей Леонидыч, и окончить войну! А то негодуют: как это нашлась рука, которая несла по Невскому „да здравствует Германия”? А как же они сами в Пятом году носили „да здравствует Япония”?

Да говорил — и сам не верил. Через это правительство — нет, не спасти.

Но сколько в штабе ни засиживайся, а надо же идти и домой.

Что ждёт сегодня?

Георгий эти дни сперва надеялся, что Алина взорвалась случайно, что всё будет заглаживаться, забываться... Нет! В комнатах флигелька сгущалось гневно-обиженное давление. Войдёшь, обед, случайные фразы, мелкая повседневность, может сегодня-то обойдётся? Алина как будто спокойна? — нет! Вдруг настораживались её глаза или она тревожно крутила головой, как лукаво введенная в опасность, находила болезненное место, где и близко его не было, и, убыстряясь на задыхание, выбрасывала что-нибудь острое. И как уклончиво ни ответь — начинался спор, да по ничтожному пустяку, так что через пять минут не вспомнить, из-за чего началось. И Алина, в другие часы приторможенная, воспринимающая как бы туманно, — в этих спорах мгновенно загоралась недоброй радостью и как заглатывала мужа, не он оказывался в доводах сильней: не было случая, чтоб она не нашла ответа, и ответ её был меткий, быстрый.

Да мог бы он возразить на одну, другую, третью её фразу, но против чего не мог возразить — против её страдания, — перенапряжённого душевного страдания — в голосе, в дыхании, в сжатом лбу. Он видывал страдания раненых, умирающих, но то были — мужские, и не им вызваны, а это — он создал и вызвал сам.

Чудом было бы, если б это так просто зажило. Нет, — так просто — между ними не может уладиться.

Сам же, первый, двинул лавину, — по легкомыслию? по простоте? по широте? по глупости? как мог? — непостижимо.

Но теперь — ему и платить.

А как ей не метаться? как не подозревать в нём двусмысленность? — если он и сам в себе её не решил.

Или — уже решил?

Оставить Алину? Невозможно. Как ни досадлива, как ни утомительна она бывает — а посмотришь в природнённые серые её глаза...

Бросить её — невозможно.

А возможно ли вот так: затоптать в себе? весь открывшийся жар?

В сорок лет?

Невыносимо.

Но и остаться с ней — в раздвоенности, в неполной искренности, в сокрытии — тоже не выходит, нет.

Эта тяга, тяга прочь. Будет влечь, калиться. И разве это укроешь?

А она, конечно, будет чувствовать. И биться, биться.

И вот так, всё время, в колоченьи жить?

Тоже невыносимо.

Решаться.

Сдвинул-то — он. Виноват — он.

Надо платить.

Кажется, решился.

И вчера, в субботу, сидели с Алиной к вечеру дома — и Георгий — да, вполне честно с собой — убеждал жену: что он совсем вернулся к ней, вернулся навсегда, надёжно,— и пусть она успокоится, усветлится.

И она — усветлилась. Совсем мирно прошёл вечер.

Говорил честно, — а всё внутри тосковало: неужели вот так, и навсегда?

Чего он только не мог ей сказать — но должна ж она сама понять? — что прежнему его бездумному восхищению уже не вернуться. И прежней лёгкой радости не будет.

Уныло.

Теперь — тяжко будет.

Но другого выхода нет.

Зато он уверенно поднимет её из мрака.

96

По всему лотарёвскому имению подходил сев к концу благополучно, скоро останется только просо. Хотя весна поздняя, но прошли тёплые туманные дожди. Всходы замедленные, но дружные. Заботы на конном заводе: скинула Прихоть, а Баден пал, не выдержав операции, по-видимому воспаление брюшины; уже он был негоден как производитель, но жаль его. На питомник луговых трав профессор Алёхин прислал из Москвы студента-ботаника на месяц, а сам приедет позже. При возможных волнениях наёмных рабочих — жалел князь Вяземский, что так и не купил двух тракторов, а уже близко было, и тогда бы обойтись малым числом работников. От нынешней нехватки рук придётся сокращать высшие культуры и заменять более простыми. А если „снимут” пастухов — что делать с тонкорунными овцами?

Да все заботы по имению были обычные, бодрые, кроме вот этих нависающих волнений. Настроение крестьян — проходящими полосами, и каждое утро не знаешь, какого ждать сегодня. Где князь успевал побыть сам, как в Коробовке, — там лучше. В Дебри его так и не позвали. (Когда выгорели Дебри — отец подарил им кровельное железо и кирпич.) А в Падворках, передают, уже смакуют — „вся земля всему народу”, с самыми абсурдными выводами, и даже были выкрики к погрому имения. И в Ольшанке настроение, в общем, отвратительное.

С крестьянами мы никогда не говорим с тою свободой, как в своём кругу. А вот — теперь надо с усилием искать правильный тон.

Князь Борис усвоил такую манеру: на недоброжелательные или глухо-угрозные замечания отвечать спокойным тоном, шуткой, улыбкой, хотя на сердце — мрак и разрывание. И этот спокойный тон ставит крестьян в тупик, невольно думают: на чём-то же его спокойствие основано? а может, это мы в своей свободе что-то промахиваемся?

Их настроение перемежается полосами — и вот пошла полоса потрав. И Падворки, но и Коробовка стали пасти по нашим парам, по нашим лугам, и вообще повсюду, где мы пасём. На потравы посылают мальчишек и баб. Их сгонят — мужики опять их посылают. Делай что хочешь. Теперь не оштрафуешь. А бабы стали красть хворост из парка, даже из сада.

Ощущение зыбкости и ненадёжности земли под ногами. Кругом — стихия, а своих никого. И в этой стихии спокойствие и бури одинаково загадочны и не поддаются предугаданиям. Где правда: в этих потравах — или как качали князя недавно при красных флагах? Что за непробиваемое, неуловимое народное дремучее лицемерие?

Отпокон они дворянам не верят, и вряд ли тут что поделать. Рассказывал покойный отец: отчего возникли поволжские холерные беспорядки в конце 80-х годов? Вдруг разошёлся слух, и все сразу поверили: крестьян расплодилось так много — помещики, чтоб не делиться барской землёй, решили народу поубавить. А как? — войну бы завести, так Расеи побаиваются, никто нас не задевает. И вот помещики стали нанимать докторов и студентов, чтоб они травили народ: клали бы отраву в колодцы и называли бы это холерой. (И кинулись — рвать докторов.)

Банальная фраза: „народ — это сфинкс”. Надо добавить: дикий сфинкс, невежественный, с детской жестокостью, — и не верящий ни своим же избранным, ни тем, кто знает больше, ни даже самому себе — но легко верящий любому встречному ветрогону.

В Падворках один сказал: „Как хотите, ваше сиятельство, но мы теперь за Ленина, и не отступим от него ни на шаг.”

И это — от одиночных пока дезертиров. Да от газетных клочков. А что будет, когда вернутся домой все войска?

Их советская газетка так и пишет, почитал в Усмани: „Триста лет Романовы дарили земли своим приспешникам. И все годы крестьянский пот орошал эти земли. Пришло время народу получить обратно своё достояние. В тот час, когда пал венец с головы последнего Романова — раздался похоронный звон над всем российским поместным дворянством. Ему не место в свободной России! Вся земля — народу.”

И это ведь доступно прочесть любому грамотному крестьянину или солдату.

Похоронный звон!..

Да, кажется, он уже слышался. Хотя вокруг Лотарёва всё ещё сохранялся оазис тишины. Как и во всякой буре бывает.

И с каким же сердцем вести хозяйство?

Ещё до осени — может быть, как-нибудь дотянуть. А осень? — самый яркий период в хозяйстве, это сплотнённый весь будущий год, время проектов и планов... Склонялись с Лили: на эту осень — уедем совсем! Какие теперь можно строить планы на будущий год?

Ещё недавно было трудно расстаться с Лотаревым на неделю — а сейчас омертвело как-то.

Заколебалась земля под хозяйством — но не твёрже и в земстве. В земское собрание намешали никем не выбранных „демократических элементов”, просто хамов и черни, и совершенно не сведущих ни в каком деле. Хотя, по распоряжению князя Львова, новый расширенный состав не имеет права смещать старые земские управы — но во многих уездах уже смахнули, так, видно, будет и в Усмани. А кончится земство — кончится и роль уездного предводителя. Уже и сейчас — что приносит она? Вот — уездное попечительство о семьях призванных. Новые волостные комитеты не справляются присылать сведения, и целые волости остаются без пайков солдаткам, — а всё валят на уезд и на князя Вяземского, само имя его становится ненавистным. (Уже и без того ненавистное за решительное проведение набора в уезде в прошлом году.)

Да общественная деятельность никогда и не восторгала князя Бориса, хотя он умел и вкусно сказать речь, и сорвать аплодисменты, примирить непримиримых, и проходили его резолюции. Но раньше через такую деятельность протягивалась цепь общеполезных понятных дел, каждое со следующим связано. А теперь — только болтовня да резолюции.

Тревожились, как доедут с гробом наши. Они добыли вагон, но не обратный, — потом из Грязей уезжать как придётся. Разумно отказались привозить детей. Но в Грязях всё возможно, во что превратилась такая привычная, почти домашняя станция? проезжие солдаты недавно убили священника, то избили начальника станции. Что за зверство, что за лихолетье?

А в склепе место для гроба Дмитрия пришлось приготовить в стене: уже тесно, и не трогать же наших дедов и тёток. Надо будет склеп расширить.

С гробом приехала Мама, Ася, сестра её Мая, Дилька без младенца (оставила с кормилицей) и без мужа, он всё по Красному Кресту гоняет (и может быть, наиболее разумное место сегодня, вот лишишься уездного предводительства, разорят Лотарёво — и что ж, в окопы?). Адишка — на фронте, а Софи в Царском Селе, собрала детей ото всех трёх ветвей. (Борис с Лили ещё не теряли надежды, что родятся и у них.)