Смекни!
smekni.com

Красное колесо Солженицын А И Апрель семнадцатого (стр. 153 из 188)

Встречали их на станции несколькими парами. Запаянный цинковый гроб повезли прямо в Коробовку и поставили в церкви незадолго до вечерни, как раз воскресенье. И — все поехали к вечерне. Ночью над Дмитрием будут псалтырь читать, завтра утром ещё панихида.

У сельской вечерни обычно не бывает много народу, больше бабы, по левой стороне. Но в этот раз — привлечённые привозом гроба? из любопытства? — пришли гуще, и в правую мужичью сторону тоже.

Вяземские, как всегда, стояли впереди, но стали замечать, что что-то шумно в церкви, за их спинами. Любую службу, сколько б она ни длилась, коробовские крестьяне всегда выстаивали каменно, а что же тут? Входили, выходили, разговаривали. Оборачиваясь, заметили как будто посторонних?

Вечерня кончилась уже в сумерках. Сразу за папертью к князю Борису подошёл незнакомый высокий матрос в бескозырке, и не представляясь, и никак не обращаясь, где уж там сиятельство, спросил нахальным тоном:

— А где вы думаете хоронить вашего брата?

Как всегда с усилием принуждая себя к верному тону, не давая себе возмутиться, Борис ответил:

— В нашем склепе, под церковью.

Вашего, — выпалил матрос, — теперь ничего нет, запомните! Если вы только попробуете — мы всех ваших покойников оттуда повыкидываем!

Матрос этот был — явно не коробовский. А рядом — подошли, слушали, но уже было темно — не разобрать, ни чьи они, ни выражений лиц, как они к этому матросу? Но — и никто ж ему не возразил.

В своём многолетнем гнезде, у паперти отцовской церкви, — и какая опора?

Ответил, стараясь твёрдо:

— Поступлю, как сочту нужным.

Родные уже садились в экипажи, не слышали. И к ним присоединяясь — Борис ничего не сказал при матери, думал.

По складу своего практического ума он думал не над этой символической насмешкой, что умер Дмитрий как бы за революцию — и революция же вышвыривала его из могилы. Но: как же правильно поступить? Сдаться? — позорно — но и благоразумно. Настаивать? — тактически верно, но и опасно.

А для Мама эта угроза была бы ещё больней. При ней — не сказал. Она поднялась к себе — и Борис собрал молодых на первом этаже, в малой гостиной.

Вот какой получился семейный совет: четверо женщин, он один мужчина. Как бы они ни голосовали — а тяжесть решенья на нём. После ранней смерти отца, с 25 лет он и стал главой рода. Всех умел сдерживать и образумлять.

Итак: либо настаивать — и завтра хоронить. Либо — уступить, и тогда везти гроб назад в Петербург, и хоронить, очевидно, — это он тоже уже додумал: в левашовском склепе в Александро-Невской лавре.

Хотя — обратного вагона нет, ещё сколько намучиться с гробом.

Вдова была в угнетённом рассеяньи. Так ли, этак, — никто не вернёт Асе мужа.

Мая — тем более в стороне.

Но — всех опережая и отметая всякие возможные возражения — буйноголовая, рыжеволосая, зеленоглазая Дилька — просто взорвалась от негодования: как?? да что за наглость? не уступать ни в коем случае!

Бешеный пыл её не умерился и от рождения четырёх детей. И мужество отчаянной конской скачки, любого физического подвига, и абсолютная независимость взглядов всё так же жили в ней, в её львином голосе:

— Да кто мы? — и кто они? Кто построил им всю эту церковь? Да что бы сказал отец? Да как мы будем на себя смотреть, если уступим? И ведь Митя даже просил именно тут похорониться!

Выглядела неукротимо.

— Нельзя им показать, что боишься! Да и не посмеют они скандалить в церкви.

А Лиля, с тонкописаным лицом, нервно покачивала переплетенными тонкими пальцами и возражала ласково:

— Диля! Тебе легко говорить: ты через три дня и уедешь. А нам тут — оставаться и жить. И справляться со всеми последствиями.

Она не любила Дильку за взбалмошность, за оголтелую резкость.

Борис колебался как никогда. Да, он будет презирать себя за уступчивость, оказавшуюся ненужной. И ляжет пятно на всю историю рода: тело мёртвого героя трусливо увезли от похорон. Но и — рисковать крестьянским взрывом, когда всё еле-еле держится? Еле-еле найден тон в этой небывалой обстановке — и сорваться?

Возникло это случайно? — просто нет ничего вашего? Или особая ненависть к Дмитрию?

В Пятом году здесь, вокруг Лотарёва, было тихо, — а в другом имении, в Аркадаке, волновались. А Дмитрий как раз был там, и с коня помогал усмирительному отряду давить беспорядки. А из Аркадака сюда всё быстро переносится, да коней же возят.

Наверно, помнят.

Конечно помнят.

— Но отец построил им церковь, больницу, школу! но из уваженья к отцу? Они не посмеют!

Борис скептически усмехнулся:

— Дед Пахом сказал мне так: довольны мы покойным князем премного, а благодарны — за что бы? Ведь он же не для нас делал, а для спасенья своей души.

А сегодня — в окрестностях бродят агитаторы, подбивают крестьян захватывать землю. Только дай толчок — и начнётся погром.

Все говорили как будто тихо, одна Дилька громко, — но Мама услышала, и пришла со второго этажа — высокая, спокойная. От смерти Дмитрия она не согнулась, да это было и в характере её: всегда прежде всего организованность и пунктуальность.

Стыдно стало, что обсуждали без неё. Открыли.

Бешеный темперамент Лидии да и Мити — был не её, хотя возмущаться она умела страстно. Методичностью, прагматичностью (сказывалась бабушка Тизенгаузен?) она ближе была к Борису.

Но и — твёрдостью.

Молодые теперь молчали, она обвела их глазами гордо:

— Князья Вяземские — не мелкие воришки. Это — наш родовой склеп.

И положила спору конец.

Ася высказала плачебным голосом:

— А что если попросить отца Леонида прочесть на похоронах приказ Радко-Дмитриева про Митю?

Хорошая мысль! Хорошая.

ДОКУМЕНТЫ — 16

Опубликовано 23 апреля

КО ВСЕМ КРЕСТЬЯНАМ

... Сторонники свергнутого царя говорят, будто революция оставила страну без хлеба. Они клевещут, будто крестьяне не везут хлеб в города потому, что они против свободы. Крестьяне! Если хотите сохранить свободу, навеки свергнуть иго земских начальников, стражников, помещиков — спасайте революцию! Без свободы не будет и земли! Везите же немедленно как можно больше хлеба к мельницам и пристаням. Каждый куль хлеба — это сейчас прочный камень в основание здания новой России.

Петроградский Совет Рабочих и Солдатских Депутатов

97

Нонешнюю Пасху, первую за много лет, — не провёл Ковынёв у себя в станице: затурсучился в Питере с общеказачьим съездом, а тут уже подоспевало ехать на донской, а заехать прежде к себе в Глазуны — так при сегодняшнем перелихом разливе и до Новочеркасска потом не доберёшься.

Петроградский казачий съезд принёс ту горечь, что казаки — не оказались едины, кто бы мог ждать такое? После жарких схваток в столичном зале, когда, как на майдане, всекогакали и широпёрились („допустить иногородних!” — „мужика пожалковал? целуйся с ним сам!”), часть казаков-фронтовиков, которых так зазывали, тоже окликнулись, откололись от съезда, назвали себя „партией трудового казачества”. Без них наконец решили: все земли, леса, воды и недра есть неотъемлемая собственность каждого казачьего войска, и оно — полный хозяин своих земель. И земли, переданные когда-либо помещикам, монастырям, немецким колонистам, тоже должны быть казакам возвращены. А крестьянские земли на казачьей территории — ну, те пусть остаются за ними. А вторая болячка: разорительный порядок казачьей службы — поголовная справа со своим конём, своим снаряжением и обмундированием, но и не во время ж войны менять? — а просить теперь же у Временного правительства казённой помощи на непосильные казачьи тяготы. Но порадовал съезд резолюцией о братстве между казачьими офицерами и рядовыми казаками: отныне нет между нами начальников, а только старшие и младшие братья! А потом был Ковынёв в делегации от съезда в Мариинский дворец, — принимал Гучков, и упросили его не разгонять штаб походного атамана при Ставке, он же обещающе призывал казаков — помочь построить и всю Россию на старых казацких выборных началах.

Это — справно! Это — по-нашему! Да давно бы так!

По пути на юг заезжал к брату Александру в брянское лесничество. Что он жаловался в письмах раньше на всю военную разруху и недостачи в заготовке дров, в лесопильном заводе, в провианте, — теперь уже мелким казалось перед развалом этих месяцев, когда рабочие и даже пленные стали дыбиться. Исхудал, забегался, какой-то рок над ним, несчастным.

Но и на станциях, на разных пересадках, вот в Грязях, навидался Ковынёв странных этих картин: на станционных платформах под солнышком — сидят и даже лежат, десятками, кучками, и видно, что часами многими, — солдаты, мужики, бабы. И все — грызут семячки, уже обсыпано шелухой вокруг каждого, а несколько о чём-нибудь спорят. Груды людей здоровых, рабочих, изнывают от безделья, жаркой истомы, скуки, безнадёжного ожидания чего-то неведомого. И споры — самые изнурительные, пустые, досадливые, никуда не ведущие, а мысли низкие, как-нибудь поддеть и уязвить соседа. То рассуждают: взять бы землю не штука, да как потом промеж себя не перерезаться? То — паровозный кочегар и шахтёр доказывают, что бросили бы дело своё и кинулись бы на землю, а им: а у вас приложение к земле есть? А лошадей? Так пусть кажному казна подарит. А лошадь тоже требует, чтобы вокруг неё походатайствовали. А кто на твоём паровозе останется, если все покидают? — И так часами. И никто не понимает: зачем он вот сидит в незнакомом месте, без дела, без смысла, без радости, неумытый и одуревший? Как будто свобода открылась и посулы большие, а утехи мало во всём том.

Столько десятилетий в великом безмолвии страны было нечто значительное, сосредоточенность страдания и мысли. А как заговорила... — ах, лучше б ты не говорила! — словами потёртыми, пошлыми, занятыми из листовок.

Вот такой очерк — да послать в „Русские ведомости”? — ведь не напечатают? И про великую молчальницу, и лучше б ты не говорила?.. Ох, это надо смягчать, о Свободе — надо весьма осторожно выражаться, она очень обидчивая, чувствительней царя.