В нашем почти поголовном сознании невиновности росло главное отличие нас - от каторжников Достоевского, от каторжников П. Якубовича. Там - сознание заклятого отщепенства, у нас - уверенное понимание, что любого вольного вот так же могут загрести, как и меня; что колючая проволока разделила нас условно. Там у большинства - безусловное сознание личной вины, у нас - сознание какой-то многомиллионной напасти.
А от напасти - не пропасти. Надо ее пережить.
Не в этом ли причина и удивительной редкости лагерных самоубийств? Да, редкости, хотя каждый отсидевший, вероятно, вспомнит случай самоубийства. Но еще больше он вспомнит побегов. Побегов-то было наверняка больше, чем самоубийств! (Ревнители социалистического реализма могут меня похвалить: провожу оптимистическую линию.) И членоповреждений было гораздо больше, чем самоубийств! - но это тоже действие жизнелюбивое, простой расчет - пожертвовать частью для спасения целого. Мне даже представляется, что самоубийств в лагере было статистически, на тысячу населения, меньше, чем на воле. Проверить этого я не могу, конечно.
Ну вот вспоминает Скрипникова, как в 1931-м в Медвежегорске в женской уборной повесился мужчина лет тридцати - и повесился-то в день освобождения! - так может, из отвращения к тогдашней воле? (За два года перед тем его бросила жена, но он тогда не повесился.) - Ну вот в клубе центральной усадьбы Буреполома повесился конструктор Воронов. - Коммунист и партработник Арамович, пересидчик, повесился в 1947-м на чердаке мехзавода в Княж-Погосте. - В Краслаге в годы войны литовцы, доведенные до полного отчаяния, а главное - всей жизнью своей не подготовленные к нашей жестокости, шли на стрелков, чтобы те их застрелили. - В 1949-м в следственной камере во Владимире Волынском молодой парень, сотрясенный следствием, уже было повесился, да Боронюк его вынул. - На Калужской заставе бывший латышский офицер, лежавший в стационаре санчасти, крадучись стал подниматься по лестнице - она вела в еще недостроенные пустые этажи. Медсестра-зэчка хватилась его и бросилась вдогонку. Она настигла его в открытом балконном проеме 6-го этажа. Она вцепилась в его халат, но самоубийца отделился от халата, в одном белье поспешно вступил в пустоту - и промелькнул белой молнией на виду у оживленной Большой Калужской улицы в солнечный летний день. - Немецкая коммунистка Эми, узнав о смерти мужа, вышла из барака на мороз неодетая, простудиться. Англичанин Келли во Владимирском ТОНе виртуозно перерезал вены при открытой двери камеры и надзирателе на пороге. Б Оружие его было - кусочек эмали, отколупнутой от умывальника. Келли припрятал его в ботинке, ботинок стоял у кровати. Келли спустил с кровати одеяло, прикрыл им ботинок, достал эмаль и под одеялом перерезал вену на руке.Ю
Повторяю, еще многие могут рассказать подобные случаи, - а все-таки на десятки миллионов сидевших их будет немного. Даже среди этих примеров видно, что большой перевес самоубийств падает на иностранцев, на западников: для них переход на Архипелаг - это удар оглушительнее, чем для нас; вот они и кончают. И еще - на благонамеренных (но не на твердочелюстных). Можно понять ведь у них в голове все должно смешаться и гудеть, не переставая. Как устоишь? (Зося Залесская, польская дворянка, всю жизнь отдавшая "делу коммунизма" путем службы в советской разведке, на следствии трижды кончала с собой: вешалась - вынули, резала вены - помешали, скакнула на подоконник 7 этажа - дремавший следователь успел схватить ее за платье. Трижды спасли, чтобы расстрелять. )
А вообще как верно истолковать самоубийство? Вот Анс Бернштейн настаивает, что самоубийцы - совсем не трусы, что для этого нужна большая сила воли. Он сам свил веревку из бинтов и душился, поджав ноги. Но в глазах появлялись зеленые круги, в ушах звенело - и он всякий раз непроизвольно опускал ноги до земли. Во время последней пробы оборвалась веревка - и он испытал радость, что остался жив.
Я не спорю, для самоубийства может быть и в самом крайнем отчаянии еще нужно приложить волю. Долгое время я не взялся бы совсем об этом судить. Всю жизнь я уверен был, что ни в каких обстоятельствах даже не задумаюсь о самоубийстве. Но не так давно протащило меня через мрачные месяцы, когда мне казалось, что погибло все дело моей жизни, особенно если я останусь жить. И я ясно помню это отталкивание от жизни, приливы этого ощущения, что умереть - легче, чем жить. По-моему, в таком состоянии больше воли требует остаться жить, чем умереть. Но, вероятно, у разных людей и при разной крайности это по-разному. Поэтому и существуют издавна два мнения.
Очень эффектно вообразить, что вдруг бы все невинно-оскорбленные миллионы стали бы повально кончать самоубийством, досаждая правительству двояко: и доказательством своей правоты и лишением даровой рабочей силы. И вдруг бы правительство размягчилось? И стало бы жалеть своих подданных?.. Едва ли. Сталина бы это не остановило, он занял бы с воли еще миллионов двадцать.
Но не было этого! Люди умирали сотнями тысяч и миллионами, доведенные уж кажется до крайней крайности - а самоубийств почему-то не было! Обреченные на уродливое существование, на голодное истощение, на чрезмерный труд - не кончали с собой!
И, раздумавшись, я нашел такое доказательство более сильным. Самоубийца - всегда банкрот, это всегда - человек в тупике, человек, проигравший жизнь и не имеющий воли для продолжения борьбы. Если же эти миллионы беспомощных жалких тварей все же не кончали с собой - значит жило в них какое-то непобедимое чувство. Какая-то сильная мысль.
Это было чувство всеобщей правоты. Это было ощущение народного испытания - подобного татарскому игу.
***
Но если не в чем раскаиваться - о чем, о чем все время думает арестант? "Сума да тюрьма - дадут ума". Дадут. Только - куда его направят?
Так было у многих, не у одного меня. Наше первое тюремное небо - были черные клубящиеся тучи и черные столбы извержений, это было небо Помпеи, небо Судного дня, потому что арестован был не кто-нибудь, а Я - средоточие этого мира.
Наше последнее тюремное небо было бездонно-высокое, бездонно-ясное, даже к белому от голубого.
Начинаем мы все (кроме верующих) с одного: хватаемся рвать волосы с головы - да она острижена наголо!.. Как мы могли?! Как не видели наших доносчиков? Как не видели наших врагов? (И ненависть к ним! и как им отомстить?) И какая неосторожность! слепость! сколько ошибок! Как исправить? Скорей исправлять! Надо написать... надо сказать... надо передать...
Но - ничего не надо. И ничто не спасет. В положенный срок мы подписываем 206-ю статью, в положенный - выслушиваем очный приговор трибунала или заочный - ОСО.
Начинается полоса пересылок. Вперемежку с мыслями о будущем лагере мы любим теперь вспоминать наше прошлое: как хорошо мы жили! (даже если плохо). Но сколько неиспользованных возможностей! Сколько неизмятых цветов!.. Когда теперь это наверстать?.. Если я доживу только - о, как по-новому, как умно я буду жить! День будущего освобождения? - он лучится как восходящее солнце!
И вывод: дожить до него! дожить! любой ценой!
Это просто словесный оборот, это привычка такая: "любой ценой".
А слова наливаются своим полным смыслом, и страшный получается зарок: выжить любой ценой!
И тот, кто даст этот зарок, кто не моргнет перед его багровой вспышкой - для того свое несчастье заслонило и все общее, и весь мир.
Это - великий развилок лагерной жизни. Отсюда - вправо и влево пойдут дороги, одна будет набирать высоты, другая низеть. Пойдешь направо - жизнь потеряешь, пойдешь налево - потеряешь совесть.
Самоприказ "дожить!" - естественный всплеск живого. Кому не хочется дожить? Кто не имеет права дожить? Напряженье всех сил нашего тела! Приказ всем клеточкам: дожить! Могучий заряд введен в грудную клетку, и электрическим облаком окружено сердце, чтоб не остановиться. Заполярною гладью в метель за пять километров в баню ведут тридцать истощенных, но жилистых зэков. Банька - не стоит теплого слова, в ней моются по шесть человек в пять смен, дверь открывается прямо на мороз, и четыре смены выстаивают там до или после мытья - потому что нельзя отпускать без конвоя. И не только воспаления легких, но насморка нет ни у кого. (И десять лет так моется один старик, отбывая срок с пятидесяти до шестидесяти. Но вот он свободен, он - дома. В тепле и холе он сгорает в месяц. Не стало приказа - дожить...)
Но просто "дожить" еще не значит - любой ценой. "Любая цена" - это значит: ценой другого.
Признаем истину: на этом великом лагерном развилке, на этом разделителе душ - не большая часть сворачивает направо. Увы - не большая. Но, к счастью - и не одиночки. Их много, людей - кто так избрал. Но они о себе не кричат, к ним присматриваться надо. Десятки раз поднимался и перед ними выбор, а они знали да знали свое.
Вот Арнольд Сузи, лет около пятидесяти попавший в лагерь. Он никогда не был верующим, но всегда был исконно-добропорядочным, никакой другой жизни он не вел - и в лагере он не начинает другой. Он - "западный", он, значит, вдвойне неприспособленный, все время попадает впросак, в тяжелое положение, он и на общих работает, он и в штрафной зоне сидит - и выживает, выживает точно таким, каким пришел в лагерь. Я знал его вначале, знал - после, и могу засвидетельствовать. Правда, три серьезных облегчающих обстоятельства сопутствуют ему в лагерной жизни: он признан инвалидом, он получает несколько лет посылки и благодаря музыкальным способностям немного подкармливается художественной самодеятельностью. Но эти три обстоятельства могут только объяснить, почему он остался в живых. Не было бы их - он бы умер, но он бы не переменился. (А те, кто умерли - может быть потому и умерли, что не переменились?)