К чести XX века надо отнести Нюрнбергский процесс: он убивал саму злую идею, очень мало - зараженных ею людей (конечно, не Сталина здесь заслуга, уж он бы предпочел меньше растолковывать, а больше расстреливать). Если к ХХI-му веку человечество не взорвет и не удушит себя - может быть это направление и восторжествует?..
Да если оно не восторжествует - то вся история человечества будет пустым топтаньем, без малейшего смысла! Куда и зачем мы тогда движемся? Бить врага дубиной - это знал и пещерный человек.
"Познай самого себя"! Ничто так не способствует пробуждению в нас всепонимания, как теребящие размышления над собственными преступлениями, промахами и ошибками. После трудных неоднолетних кругов таких размышлений говорят ли мне о бессердечии наших высших чиновников, о жестокости наших палачей - я вспоминаю себя в капитанских погонах и поход батареи моей по Восточной Пруссии, объятой огнем, и говорю:
- А разве мы - были лучше?..
Досадуют ли при мне на рыхлость Запада, его политическую недальновидность, разрозненность и растерянность - я напоминаю:
- А разве мы, не пройдя Архипелага, - были тверже? сильнее мыслями?
Вот почему я оборачиваюсь к годам своего заключения и говорю, подчас удивляя окружающих:
- БЛАГОСЛОВЕНИЕ ТЕБЕ, ТЮРЬМА!
***
Прав был Лев Толстой, когда мечтал о посадке в тюрьму. С какого-то мгновенья этот гигант стал иссыхать. Тюрьма была, действительно, нужна ему, как ливень засухе!
Все писатели, писавшие о тюрьме, но сами не сидевшие там, считали своим долгом выражать сочувствие к узникам, а тюрьму проклинать. Я - достаточно там посидел, я душу там взрастил и говорю непреклонно:
- БЛАГОСЛОВЕНИЕ ТЕБЕ ТЮРЬМА, что ты была в моей жизни!
(А из могил мне отвечают: Хорошо тебе говорить, когда ты жив остался!)
Глава 2
Или растление?
Но меня останавливают: вы не о том совсем! Вы опять сбились на тюрьму! А надо говорить о лагере.
Да я, кажется, и о лагере говорил. Ну хорошо, умолкну. Дам место встречным мыслям. Многие лагерники мне возразят и скажут, что никакого "восхождения" они не заметили, чушь, а растление - на каждом шагу.
Настойчивее и значительнее других (потому что у него это уже все написано) возразит Шаламов:
"В лагерной обстановке люди никогда не остаются людьми, лагеря не для этого созданы".
"Все человеческие чувства - любовь, дружба, зависть, человеколюбие, милосердие, жажда славы, честность - ушли от нас с мясом мускулов... У нас не было гордости, самолюбия, а ревность и страсть казались марсианскими понятиями... Осталась только злоба - самое долговечное человеческое чувство".
"Мы поняли, что правда и ложь - родные сестры".
"Дружба не зарождается ни в нужде, ни в беде. Если дружба между людьми возникает - значит, условия недостаточно трудны. Если беда и нужда сплотили - значит, они не крайние. Горе недостаточно остро и глубоко, если можно разделить его с друзьями".
Только на одно различение здесь согласится Шаламов: восхождение, углубление, развитие людей возможно в тюрьме. А
"...лагерь - отрицательная школа жизни целиком и полностью. Ничего нужного, полезного никто оттуда не вынесет. Заключенный обучается там лести, лганью, мелким и большим подлостям... Возвращаясь домой, он видит, что не только не вырос за время лагеря, но интересы его стали бедными, грубыми". Б Еще считает Шаламов признаком угнетения и растления человека в лагере то, что он "долгие годы живет чужой водей, чужим умом". Но этот признак я выношу в сноску: во-первых потому, что то же самое можно сказать и о многих вольных (не считая простора для деятельности в мелочах, которая есть и у заключенных), во-вторых потому, что вынужденно-фаталистический характер, вырабатываемый в туземце Архипелага его незнанием судьбы и неспособностью влиять на нее - скорее облагораживает его, освобождает от суетных метаний.Ю
С различением таким согласна и Е. Гинзбург: "тюрьма возвышала людей, лагерь растлевал". Да и как же тут возразить?
В тюрьме (в одиночке, да и не в одиночке) человек поставлен в противостояние со своим горем. Это горе - гора, но он должен вместить его в себя, освоиться с ним и переработать его в себе, а себя в нем. Это - высшая моральная работа, это всех и всегда возвышало. Б И как интереснеют люди в тюрьме! Знаю людей уныло скучных с тех пор, как их выпустили на волю - но в тюрьме оторваться было нельзя от бесед с ними.Юединок с годами и стенами - моральная работа и путь к возвышению (коли ты его одолеешь). Если годы эти ты разделяешь с товарищем, то не надо тебе умереть для его жизни, и ему не надо умереть, чтобы ты выжил. Есть путь у вас вступить не в борьбу, а в поддержку и обогащение.
А в лагере этого пути, кажется, у вас и нет. Хлеб не роздан равномерно кусочками, а брошен в свалку - хватай! сбивай соседей и рви у них! Хлеба выдано столько, чтоб на каждого выжившего приходился умерший или двое. Хлеб подвешен на сосне - свали ее. Хлеб заложен в шахте - полезай да добудь. Думать ли тебе о своем горе, о прошлом и будущем, о человечестве и о Боге? Твоя голова занята суетными расчетами, сейчас заслоняющими тебе небо, завтра - уже не стоящими ничего. Ты ненавидишь труд - он твой главный враг. Ты ненавидишь окружающих - твоих соперников по жизни и смерти. Б П. Якубович: "почти каждый каторжанин не любит каждого". А ведь там не было соперничества на выживание.Ю исходишь от напряженной зависти и тревоги, что где-то сейчас за спиною делят тот хлеб, что мог достаться тебе, где-то за стеною вылавливают из котла ту картофелину, которая могла попасть в твою миску.
Лагерная жизнь устроена так, что зависть со всех сторон клюет душу, даже и самую защищенную от нее. Зависть распространяется и на сроки и на самую свободу. Вот в 45-м году мы, Пятьдесят Восьмая, провожаем за ворота бытовиков (по сталинской амнистии). Что мы испытываем к ним? Радость за них, что идут домой? Нет, зависть, ибо несправедливо их освобождать, а нас держать. Вот В. Власов, получивший двадцатку, первые 10 лет сидит спокойно - ибо кто же не сидит 10 лет? Но в 1947-48 многие начинают освобождаться - и он завидует, нервничает, изводится: как же он-то получил 20? как обидно эту вторую десятку сидеть. (Не спрашивал я его, но предполагаю: а стали те возвращаться в лагерь повторниками, ведь он должен был - успокоиться?). А вот в 1955-56 годах массово освобождается Пятьдесят Восьмая, а бытовики остаются в лагере. Что они испытывают? Ощущение справедливости, что многострадальная Статья после сорока лет непрерывных гонений наконец помилована? Нет, повсеместную зависть (я много писем таких получил в 1963 году); освободили "врагов, которые не нам, уголовникам, чета", а мы - сидим? за что?..
Еще ты постоянно сжат страхом: утерять и тот жалкий уровень, на котором ты держишься, утерять твою еще не самую тяжелую работу, загреметь на этап, попасть в Зону Усиленного Режима. А еще тебя бьют, если ты слабее всех, или ты бьешь того, кто слабее тебя. Это ли не растление? Душевным лишаем называет старый лагерник А. Рубайло это быстрое запаршивленье человека под внешним давлением.
В этих злобных чувствах и напряженных мелочных расчетах - когда же и на чем тебе возвышаться?
Чехов еще и до наших ИТЛ разглядел и назвал растление на Сахалине. Он пишет верно: пороки арестантов - от их подневольности, порабощения, страха и постоянного голода. Пороки эти: лживость, лукавство, трусость, малодушие, наушничество, воровство. Опыт показал каторжному, что в борьбе за существование обман - самое надежное средство.
Не десятерицею ли все это и у нас?.. Так впору не возражать, не защищать мнимое какое-то лагерное "возвышение", а описать сотни, тысячи случаев подлинного растления. Приводить примеры, как никто не может устоять против лагерной философии, выраженной джезказганским Яшкой-нарядчиком: "чем больше делаешь людям гадости, тем больше тебя будут уважать". Рассказать, как недавние солдаты-фронтовики (Краслаг, 1942 года) лишь чуть заглотнув блатного воздуха - потянулись и сами жучковать - литовцев прихватывать, и на их продуктах и вещах поправляться самим, а вы хоть пропадите, зеленые! Как начинали хилять за вора некоторые власовцы, убедясь, что только так в лагере и проживешь. О том доценте литературы, который стал блатным Паханом. Удивиться как заразлива эта лагерная идеология - на примере Чульпенева. Чульпенев выдержал семь лет общего лесоповала, стал знаменитым лесорубом, но попал в больницу со сломанной ногой, а после нее предложили ему поработать нарядчиком. Никакой в этом не было ему необходимости, два с половиной оставшихся года он уже уверенно мог дотянуть лесорубом, начальство с ним носилось - но как уклониться от соблазна? ведь по лагерной философии "дают - бери!". И Чульпенев идет в нарядчики - всего-то на шесть месяцев, самых беспокойных, темных, тревожных в своем сроке. (И вот срок миновал давно, и о соснах он рассказывает с простодушной улыбкой, - но камень на сердце лежит от тех, кто умер от его довода: двухметровый латыш, капитан дальнего плавания, - да он ли один?..)
До какого "душевного лишая" можно довести лагерников сознательным науськиванием друг на друга! В Унжлаге в 1950 г. уже тронутая в рассудке Моисеевайте (но попрежнему водимая конвоем на работу), не замечая оцепления пошла "к маме". Ее схватили, у вахты привязали к столбу и объявили, что "за побег" весь лагерь лишается ближайшего воскресенья (обычный прием). Так возвращавшиеся с работы бригады плевали в привязанную, кто и бил: "Из-за тебя, сволочи, выходного не будет!" Моисеевайте блаженно улыбалась.
А сколько растления вносит то демократическое и прогрессивное "самоокарауливание" а по-нашему - самоохрана, еще в 1918 году провозглашенное? Ведь это - одно из главных русл лагерного растления: позвать арестанта в самоохрану! Ты - пал, ты - наказан, ты - вырван из жизни, - но хочешь быть не на самом низу? Хочешь еще над кем-то выситься с винтовкой? над братом своим? На! держи! А побежит - стреляй! Мы тебя даже товарищем будем звать, мы тебе - красноармейский паек.