Смекни!
smekni.com

Архипелаг ГУЛАГ Солженицын А И том 2 (стр. 113 из 117)

Это легкое торжество низменных людей над благородными кипело черной вонючей мутью в столичной тесноте, - но и там, под арктическими честными вьюгами, на полярных станциях - излюбленном мифе 30-х годов, где впору бы ясноглазым гигантам Джека Лондона курить трубку мира, - зловонило оно и там. На полярной станции острова Домашнего (Северная Земля) было всего три человека: беспартийный начальник станции Александр Павлович Бабич, почетный старый полярник; чернорабочий Еремин - он же и единственный партиец, он же и парторг (!) станции; комсомолец (он же и комсорг!) метеоролог Горяченко, честолюбиво добивавшийся спихнуть начальника и занять его место. Горяченко роется в личных вещах начальника, ворует документы, угрожает. По Джеку Лондону полагалось бы двоим мужчинам просто сунуть этого негодяя под лед. Но нет - посылается в Главсевморпуть телеграмма Папанину о необходимости сменить работника. Парторг Еремин подписывает эту телеграмму, но тут же кается комсомольцу, и вместе с ним шлет Папанину партийно-комсомольскую телеграмму обратного содержания. Решение Папанина: коллектив разложился, снять на берег. За ними приходит ледокол "Садко". На борту "Садко" комсомолец не теряет времени и дает материалы судовому комиссару - и тут же Бабич арестовывается (главное обвинение: хотел... передать немцам ледокол "Садко", - вот этот самый, на котором они сейчас все плывут!..). На берегу его уже сразу сгружают в КПЗ. (Вообразим на минуту, что судовой комиссар - честный разумный человек, что он вызывает Бабича, выслушивает и другую сторону. Но это значило бы открыть тайну доноса возможному врагу! - и через Папанина Горяченко посадил бы судового комиссара. Система работает безотказно!)

Конечно, в отдельных людях, воспитанных с детства не в пионеротряде и не в комсомольской ячейке, душа уцелевает. Вдруг на сибирской станции здоровяга-солдат, увидев эшелон арестантов, бросается купить несколько пачек папирос и конвоиров уговаривает - передать арестантам (в других местах этой книги мы еще описываем подобные случаи). Но этот солдат - наверное не при службе, отпускник какой-нибудь, и нет рядом комсорга его части. В своей части он бы не решился, ему бы не поздоровилось. Да может быть и тут комендантский надзор его еще притянет.

(8). ЛОЖЬ КАК ФОРМА СУЩЕСТВОВАНИЯ. Поддавшись ли страху или тронутые корыстью, завистью, люди, однако не могут так же быстро поглупеть. У них замутнена душа, но еще довольно ясен ум. Они не могут поверить, что вся гениальность мира внезапно сосредоточилась в одной голове с придавленным низким лбом. Они не могут поверить в тех оглупленных, дурашливых самих себя, как слышат себя по радио, видят в кино, читают в газетах. Резать правду в ответ их ничто не вынуждает, но никто не разрешит им молчать! Они должны говорить - а что же, как не ложь? Они дожны бешено аплодировать - а искренности с них и не спрашивают.

И если мы читаем обращение работников высшей школы к товарищу Сталину: Б"Правда" 20 мая 1938 г.Ю

"Повышая свою революционную бдительность, мы поможем нашей славной разведке, возглавляемой верным ленинцем, сталинским наркомом Николаем Ивановичем Ежовым, до конца очистить наши высшие учебные заведения как и всю нашу страну от остатков троцкистско-бухаринской и прочей контрреволюционной мрази" -

мы же не примем все совещание в тысячу человек за идиотов, а только - за опустившихся лжецов, покорных и собственному завтрашнему аресту.

Постоянная ложь становится единственной безопасной формой существования, как и предательство. Каждое шевеление языка может быть кем-то слышано, каждое выражение лица - кем-то наблюдаемо. Поэтому каждое слово, если не обязано быть прямою ложью, то обязано не противоречить общей лжи. Существует набор фраз, набор кличек, набор готовых лживых форм, и не может быть ни одной речи, ни одной статьи, ни одной книги - научной, публицистической, критической, или так называемой "художественной" без употребления этих главных наборов. В самом наинаучнейшем тексте где-то надо поддержать чей-то ложный авторитет или приоритет, и кого-то обругать за истину: без этой лжи не выйдет в свет и академический труд. Что ж говорить о крикливых митингах, о дешевых собраниях в перерыв, где надо голосовать против собственного мнения, мнимо радоваться тому, что тебя огорчает (новому займу, снижению производственных расценок, пожертвованиям на какую-нибудь танковую колонну, обязанности работать в воскресенье или послать детей на помощь колхозникам) и выражать глубочайший гнев там, где ты совсем не затронут (какие-нибудь неосязаемые, невидимые насилия в Вест-Индии или в Парагвае).

Тэнно со стыдом вспоминал в тюрьме, как за две недели до ареста он читал морякам лекцию: "Сталинская конституция - самая демократическая в мире" (разумеется - ни одного слова искренне).

Нет человека, напечатавшего хоть страницу - и не солгавшего. Нет человека, взошедшего на трибуну - и не солгавшего. Нет человека, ставшего к микрофону - и не солгавшего.

Но если б хоть на этом конец! Ведь и далее: всякий разговор с начальством, всякий разговор в отделе кадров, всякий вообще разговор с другим совегским человеком требует лжи - иногда напроломной, иногда оглядчивой, иногда снисходительно-подтверждающей. И если с глазу на глаз твой собеседник-дурак сказал тебе, что мы отступаем до Волги, чтоб заманить Гитлера поглубже, или что колорадского жука нам сбрасывают американцы - надо согласиться! надо обязательно согласиться! А качок головы вместо кивка может обойтись тебе переселением на Архипелаг (вспомним посадку Чульпенева, часть 1, глава 7).

Но и это еще не все: растут твои дети! Если они уже подросли достаточно, вы с женой не должны говорить при них открыто то, что вы думаете: ведь их воспитывают быть Павликами Морозовыми, они не дрогнут пойти на этот подвиг. А если дети ваши еще малы, то надо решить, как верней их воспитывать: сразу ли выдавать им ложь за правду (чтоб им было легче жить) и тогда вечно лгать еще и перед ними; или же говорить им правду - с опасностью, что они оступятся, прорвутся, и значит тут же втолковывать им, что правда - убийственна, что за порогом дома надо лгать, только лгать, вот как папа с мамой.

Выбор такой, что пожалуй и детей иметь не захочешь.

Ложь как длительная основа жизни. В провинциальный институт преподавать литературу приезжает из столицы молодая умная все понимающая женщина А. К. - но не запятнана ее анкета и новенький кандидатский диплом. На своем главном курсе она видит единственную партийную студентку - и решает, что именно та здесь будет стукачка. (Кто-то на курсе обязательно должен стучать, в этом А. К. уверена.) И она решает играть с этой партийной студенткой в милость и близость. (Кстати, по тактике Архипелага здесь - чистый просчет, надо напротив влепить ей две двойки, тогда всякий ее донос - личные счеты.) Они и встречаются вне института, и обмениваются карточками (студентка носит фото А. К. в обложке партбилета); в каникулярное время нежно переписываются. И каждую лекцию читает А. К., приноравливаясь к возможным оценкам своей партийной студентки. - Проходит 4 года этого унизительного притворства, студентка кончила, теперь ее поведение безразлично для А.К., и при первом же ее визите А. К. откровенно плохо ее принимает. Рассерженная студентка требует размена карточек и писем и восклицает (самое уныло-смешное, что она, вероятно, и стукачкой не была): "Если кончу аспирантку - никогда так не буду держаться за жалкий институт, как вы! На что были похожи ваши лекции! - шарманка!"

Да! Обедняя, выцвечивая, обстригая все под восприятие стукачки, А. К. погубила лекции, которые способна была читать с блеском.

Как остроумно сказал один поэт, не культ личности у нас был, а культ двуличности.

Конечно, и здесь надо различать ступени: вынужденной, оборонительной лжи - и лжи самозабвенной, страстной, какой больше всего отличались писатели, той лжи, в умилении которой написала Шагинян в 1937 году (!), что вот эпоха социализма преобразила даже и следствие: по рассказам следователей теперь подследственные охотно с ними сотрудничают, рассказывая о себе и о других все необходимое.

Как далеко увела нас ложь от нормального общества, даже не сориентируешься: в ее сплошном сероватом тумане не видно ни одного столба. Вдруг разбираешь из примечаний, что "В мире отверженных" Якубовича была напечатана (пусть под псевдонимом) в то самое время, когда автор кончал каторгу и ехал в ссылку. Б И в то самое время, когда каторга эта существовала! Именно о каторге нынешней книга, а не "это не повторится"!Ю, примерьте же, примерьте к нам! Вот проскочила чудом моя запоздавшая и робкая повесть, и твердо опустили шлагбаумы, плотно задвинули створки и болты, и - не о современности даже, но о том что было тридцать и пятьдесят лет назад - писать запрещено. И прочтем ли мы это при жизни? Мы так и умереть должны оболганными и завравшимися.

Да впрочем, если бы и предлагали узнать правду - еще захотела ли бы воля ее узнать! Ю. Г. Оксман вернулся из лагерей в 1948 г. и не был снова посажен, жил в Москве. Не покинули его друзья и знакомые, помогали. Но только не хотели слышать его воспоминаний о лагере! Ибо, зная то - как же жить?..

После войны очень популярна была песня: "Не слышно шуму городского". Ни одного самого среднего певца после нее не отпускали без неистовых аплодисментов. Не сразу догадалось Управление Мыслей и Чувств, и ну передавать ее по радио, и ну разрешать со сцены: ведь русская, народная! А потом догадались - и затерли. Слова-то песни были об обреченном узнике, о разорванном союзе сердец. Потребность покаяться гнездилась все-таки, шевелилась, и изолгавшиеся люди хоть этой старой песне могли похлопать от души.

(9). ЖЕСТОКОСТЬ. А где же при всех предыдущих качествах удержаться было добросердечности? Отталкивая призывные руки тонущих - как же сохранишь доброту? Уже измазавшись в кровушке - ведь потом только жесточеешь. Да жестокость ("классовая жестокость") и воспевали, и воспитывали, и уж теряешь, верно, где эта черта между дурным и хорошим. Ну, а когда еще и высмеяна доброта, высмеяна жалость, высмеяно милосердие - кровью напоенных на цепи не удержишь!