Всюду на Архипелаге (вскрыв пакеты мобилизационных предписаний) с первых дней войны прекратили освобождение Пятьдесят Восьмой. Даже были случаи возврата с дороги уже освобожденных. В Ухте 23 июня группа освободившихся уже была за зоной, ждали поезда - как конвой загнал назад и еще ругал: "через вас война началась!" Карпунич получил бумажку об освобождении 23 июня утром, но еще не успел уйти за вахту, как у него обманом выманили: "А покажите-ка!" Он показал - и остался в лагере еще на 5 лет. Это считалось - до особого распоряжения. (Уже война кончилась, а во многих лагерях запрещали даже ходить в УРЧ и спрашивать - когда же освободят. Дело в том, что после войны на Архипелаге некоторое время людей не хватало, и многие местные управления, даже когда Москва разрешила отпускать - издавали свои собственные "особые распоряжения", чтобы удержать рабочую силу. Именно так была задержана в Карлаге Е. М. Орлова - и из-за того не поспела к умирающей матери.)
С начала войны (по тем же, вероятно, мобпредписаниям) уменьшились нормы питания в лагерях. Все ухудшались с каждым годом и сами продукты: овощи заменялись кормовою репой, крупы - викой и отрубями. (Колыма снабжалась из Америки, и там, напротив, появился белый хлеб кое-где). Но на важных производствах от ослабления арестантов падение выработки было так велико (в 5 и в 10 раз), что сочли выгодным вернуть довоенные нормы. Многие лагерные производства получили оборонные заказы - и оборотистые директора таких заводиков иногда умудрялись подкармливать зэков добавочно, с подсобных хозяйств. Где платили зарплату, то по рыночным ценам войны это было (30 рублей) - меньше одного килограмма картофеля в месяц.
Если лагерника военного времени спросить, какова его высшая, конечная и совершенно недостижимая цель, он ответил бы: "один раз наесться вволю черняшки - и можно умереть". Здесь хоронили в войну никак не меньше, чем на фронте, только не воспето поэтами. Л. А. Комогор в "слабосильной команде" всю зиму 1941-42 года был на этой легкой работе: упаковывал в гробовые обрешетки из четырех досок по двое голых мертвецов валетами и по 30 ящиков ежеден. (Очевидно, лагерь был близкий, поэтому надо было упаковывать.)
Прошли первые месяцы войны - и страна приспособилась к военному ладу жизни; кто надо - ушел на фронт, кто надо - тянулся в тылу, кто надо - руководил и утирался после выпивки. Так и в лагерях. Оказалось, что напрасны были страхи, что все - устойчиво, что как заведена эта пружина в 37-м, так и дальше давит без отказу. Кто поначалу заискивал перед зэками - теперь лютел, и не было ему меры и остановки. Оказалось, что формы лагерной жизни однажды определены правильно и будут такими довеку.
Семь лагерных эпох будут спорить перед вами, какая из них была хуже для человека - склоните ухо к военной. Говорят и так: кто в войну не сидел - тот и лагеря не отведал.
Вот зимою с 41-го на 42-й лагпункт Вятлага: только в бараках ИТР и мехмастерских теплится какая-то жизнь, остальные - замерзающее кладбище (а занят Вятлаг заготовкою именно дров - для Пермской ж-д).
Вот что такое лагеря военных лет: больше работы - меньше еды - меньше топлива - хуже одежда - свирепей закон - строже кара - но и это еще не все. Внешний протест и всегда был отнят у зэков - война отнимала еще и внутренний. Любой проходимец в погонах, скрывающийся от фронта, тряс пальцем и поучал: "А на фронте как умирают?.. А на воле как работают? А в Ленинграде сколько получали?.." И даже внутренне нечего им было возразить. Да, на фронте умирали, лежа и в снегу. Да, на воле тянулись из жил и голодали. (И вольный трудфронт, куда из деревень забирали незамужних девок, где были лесоповал, семисотка, а на приварок - посудные ополоски, стоил любого лагеря.) Да, в ленинградскую блокаду давали еще меньше лагерного карцерного пайка. Во время войны вся раковая опухоль Архипелага оказалась (или выдавала себя) как бы важным нужным органом русского тела - она как бы тоже работала на войну! от нее тоже зависела победа! - и все это ложным оправдывающим светом падало на нитки колючей проволоки, на гражданина начальника, трясущего пальцем, - и, умирая ее гниющей клеточкой, ты даже лишен был предсмертного удовольствия ее проклясть.
Для Пятьдесят Восьмой лагеря военного времени были особенно тяжелы накручиванием вторых сроков, это висело хуже всякого топора. Оперуполномоченные, спасая самих себя от фронта, открывали в устроенных захолустьях, на лесных подкомандировках, заговоры с участием мировой буржуазии, планы вооруженных восстаний и массовых побегов. Такие тузы ГУЛага, как Я. М. Мороз, начальник Ухтпечлага, особенно поощряли в своих лагерях следственно-судебную деятельность. В Ухтпечлаге как из мешка сыпались приговоры на расстрел и на 20 лет: "за подстрекательство к побегу", "за саботаж". - А сколько было тех, для кого не требовалось и суда, чьи судьбы руководимы звездными предначертаниями: не угодил Сикорский Сталину - в одну ночь схватили на Эльгене тридцать полек, увезли и расстреляли.
Были многие зэки - это не придумано, это правда - кто с первых дней войны подавали заявления: просили взять их на фронт. Они отведали самого густо-вонючего лагерного зачерпа - и теперь просились отправить их на фронт защищать эту лагерную систему, и умереть за нее в штрафной роте! ("А останусь жив - вернусь отсиживать срок")... Ортодоксы теперь уверяют, что это они просились. Были и они (и уцелевшие от расстрелов троцкисты), но не очень-то: они большей частью на каких-то тихих местах в лагере пристроились (не без содействия коммунистов-начальников), здесь можно было размышлять, рассуждать, вспоминать и ждать, а ведь в штрафной роте дольше трех дней головы не сносить. Этот порыв был не в идейности, нет, а в сердечности, - вот это и был русский характер: лучше умереть в чистом поле, чем в гнилом закуте! Развернуться, на короткое время стать "как все", не угнетенным граждански. Уйти от здешней застойной обреченности, от наматывания вторых сроков, от немой гибели. И у кого-то еще проще, но отнюдь не позорно: там пока еще умереть, а сейчас обмундируют, накормят, напоят, повезут, можно в окошко смотреть из вагона, можно с девками перебрасываться на станциях. И еще тут было добродушное прощение: вы с нами плохо, а мы - вот как!
Однако государству не было экономического и организационного смысла делать эти лишние перемещения, кого-то из лагеря на фронт, а кого-то вместо него в лагерь. Определен был каждому свой круг жизни и смерти; при первом разборе попавший к козлищам, как козлище должен был и околеть. Иногда брали на фронт бытовиков с небольшими сроками, и не в штрафную, конечно, а в обычную действующую армию. Совсем не часто, но были случаи, когда брали и Пятьдесят Восьмую. Но вот Горшунова Владимира Сергеевича взяли в 43-м из лагеря на фронт, а к концу войны возвратили в лагерь же с надбавкой срока. Уж они меченые были, и оперуполномоченному в воинской части проще всего было мотать на них, чем на свеженьких.
Но и не вовсе пренебрегали лагерные власти этим порывом патриотизма. На лесоповале это не очень шло, а вот: "Дадим уголь сверх плана - это свет для Ленинграда!" "Поддержим гвардейцев минами!" - это забирало, рассказывают очевидцы. Арсений Фармаков, человек почтенный и темперамента уравновешенного, рассказывает, что лагерь их был увлечен работой для фронта; он собирался это и описать. Обижались зэки, когда не разрешали им собирать деньги на танковую колонну ("Джидинец"). <Это требует многоразрезного объяснения, как и вся советско-германская война. Ведь идут десятилетия. Мы не успеваем разобраться и самих себя понять в одном слое, как новым пеплом ложится следующий. Ни в одном десятилетии не было свободы и чистоты информации - и от удара до удара люди не успевали разобраться ни в себе, ни в других, ни в событиях.>
А награды - общеизвестны, их объявили вскоре после войны: дезертирам, жуликам, ворам - амнистия, Пятьдесят Восьмую - в Особые лагеря.
И чем ближе к концу войны, тем жесточе и жесточе становился режим для Пятьдесят Восьмой. Далеко ли забираться - в Джидинские и Колымские лагеря? Под самой Москвой, почти в ее черте, в Ховрине, был захудалый заводик Хозяйственного управления НКВД и при нем режимный лагерь, где командовал Мамулов - всевластный потому, что родной брат его был начальником секретариата у Берии. Этот Мамулов кого угодно забирал с Краснопресненской пересылки, а режим устанавливал в своем лагерьке такой, какой ему нравился. Например, свидания с родственниками (в подмосковных лагерях повсюду широко разрешенные) он давал через две сетки, как в тюрьме. И в общежитиях у него был такой же тюремный порядок: много ярких лампочек, не выключаемых на ночь, постоянное наблюдение за тем, как спят, чтобы в холодные ночи не накрывались телогрейками (таких будили), в карцере у него был чистый цементный пол и больше ничего - тоже как в порядочной тюрьме. Но ни одно наказание, назначенное им, не приносило ему удовлетворения, если сверх того и перед этим он не выбивал крови из носа виновного. Еще были приняты в его лагере ночные набеги надзора (мужчин) в женский барак на 450 человек. Вбегали внезапно с диким гиканьем, с командой: "Вста-ать рядом с постелями!" Полуодетые женщины вскакивали, и надзиратели обыскивали их самих и их постели с мелочной тщательностью, необходимой для поиска иголки или любовной записки. За каждую находку давался карцер. Начальник отдела главного механика Шклиник в ночную смену ходил по цехам, согнувшись гориллой, и чуть замечал, кто начинает дремать, вздрогнет головой, прикроет глаза - с размаху метал в него железной болванкой, клещами, обрезком железа.
Таков был режим, завоеванный лагерниками Ховрина их работой для фронта: они всю войну выпускали мины. К этой работе заводик приспособил и наладил заключенный инженер (увы, его фамилии не могут вспомнить, но она не пропадет, конечно), он создал и конструкторское бюро. Сидел он по 58-й и принадлежал к той отвратительной для Мамулова породе людей, которая не поступается своими мнениями и убеждениями. И этого негодяя приходилось терпеть! Но у нас нет незаменимых! И когда производство уже достаточно завертелось, к этому инженеру как-то днем при конторских (да нарочно при них! - пусть все знают, пусть рассказывают! - вот мы и рассказываем) ворвались Мамулов с двумя подручными, таскали за бороду, бросали на пол, били сапогами в кровь - и отправили в Бутырки получать второй срок за политические высказывания.