Смекни!
smekni.com

Архипелаг ГУЛАГ Солженицын А И том 2 (стр. 28 из 117)

Матрасов в этом лагере не выдают, мешков для набивки - тоже. Слово "белье" неведомо туземцам ново-иерусалимского острова: здесь не бывает постельного, не выдают и не стирают нательного, разве что на себе привезешь и озаботишься. И слово "подушка" не знает завхоз этого лагеря, подушки бывают только свои и только у баб и у блатных. Вечером, ложась на голый щит, можешь разуться, но учти - ботинки твои сопрут. Лучше спи в обуви. И одежонки не раскидывай: сопрут и ее. Уходя утром на работу, ты ничего не должен оставить в бараке: чем побрезгуют воры, то отберут надзиратели: не положено! Утром вы уходите на работу, как снимаются кочевники со стоянки, даже чище: вы не оставляете ни золы костров, ни обглоданных костей животных, комната пуста, хоть шаром покати, хоть заселяй ее днем другими. И ничем не отличен твой спальный щит от щитов твоих соседей. Они голы, засалены, отлощены боками.

Но и на работу ты ничего не унесешь с собой. Свой скарб утром собери, стань в очередь в каптерку личных вещей и спрячь в чемодан, в мешок. Вернешься с работы - стань в очередь в каптерку и возьми, что по предвидению твоему тебе понадобится на ночлеге. Не ошибись, второй раз до каптерки не добьешься.

И так - десять лет. Держи голову бодро!

Утренняя смена возвращается в лагерь в третьем часу дня. Она моется, обедает, стоит в очереди в каптерку - и тут звонят на поверку. Всех, кто в лагере, выстраивают шеренгами, и неграмотный надзиратель с фанерной дощечкой ходит, мусоля во рту карандаш, умственно морща лоб и все шепчет, шепчет. Несколько раз он пересчитывает строй, несколько раз обойдет все помещения, оставляя строй стоять. То он ошибется в арифметике, то собьется, сколько больных, сколько сидит в ШИзо "без вывода". Тянется эта бессмысленная трата времени хорошо - час, а то и полтора. И особенно беспомощно и униженно чувствуют себя те, кто дорожит временем - это не очень развитая в нашем народе и совсем не развитая среди зэков потребность, кто хочет даже в лагере что-то успеть сделать. "В строю" читать нельзя. Мои мальчики, Гаммеров и Ингал, стоят с закрытыми глазами, они сочиняют или стихи, или прозу, или письма - но и так не дадут стоять в шеренге, потому что ты как бы спишь и тем оскорбляешь проверку, а еще уши твои не закрыты, и матерщина, и глупые шутки и унылые разговоры - все лезет туда. (Идет 1945-й год. Норберт Винер скоро сформулирует кибернетику, уже расщеплен атом - а тут бледнолобые интеллектуалы стоят и ждут - "нэ вертухайсь!" - пока тупой краснорожий идол лениво сшепчет свой баланс!). Проверка кончена, теперь в половине шестого можно было бы лечь спать (ибо коротка была прошлая ночь, но еще короче может оказаться будущая) - однако через час ужин, кромсается время.

Администрация лагеря так ленива и так бездарна, что не хватает у нее желания и находчивости разделить рабочих трех разных смен по разным комнатам. В восьмом часу, после ужина, можно было бы первой смене успокоиться, но не берет угомон сытых и неусталых, и блатные на своих перинах только тут и начинают играть в карты, горланить и откалывать театрализованные номера. Вот один вор азербайджанского вида, преувеличенно крадучись, в обход комнаты прыгает с вагонки на вагонку по верхним щитам и по работягам и рычит: "Так Наполеон шел в Москву за табаком!" Разжившись табаку, он возвращается той же дорогой, наступая и переступая: "Так Наполеон убегал в Париж!" Каждая выходка блатных настолько поразительна и непривычна, что мы только наблюдаем за ними, разинув рты. С девяти вечера качает вагонки, топает, собирается, относит вещи в каптерку ночная смена. Их выводят к десяти, поспать бы теперь! - но в одиннадцатом часу возвращается дневная смена. Теперь тяжело топает она, качает вагонки, моется, идет за вещами в каптерку, ужинает. Может быть только с половины двенадцатого изнеможенный лагерь спит.

Но четверть пятого звон певучего металла разносится над нашим маленьким лагерем и над сонной колхозной округой, где старики хорошо еще помнят перезвоны истринских колоколов. Может быть и наш лагерный сереброголосый колокол - из монастыря и еще там привык по первым петухам поднимать иноков на молитву и труд.

"Подъем, первая смена!" - кричит надзиратель в каждой комнате. Голова, хмельная от недосыпу, еще не размеженные глаза - какое тебе умывание! а одеваться не надо, ты так и спал. Значит, сразу в столовую. Ты входишь туда, еще шатаясь от сна. Каждый толкается и уверенно знает, чего он хочет, одни спешат за пайкой, другие за баландой. Только ты бродишь как лунатик, при тусклых лампах и в пару баланды не видя, где получить тебе то и другое. Наконец получил - пятьсот пятьдесят пиршественных граммов хлеба и глиняную миску с чем-то горячим черным. Это - черные щи, щи из крапивы. Черные тряпки вываренных листьев лежат в черноватой пустой воде. Ни рыбы, ни мяса, ни жира. Ни даже соли: крапива, вывариваясь, поедает всю брошенную соль, так ее потому и совсем не кладут: если табак - лагерное золото, то соль - лагерное серебро, повара приберегают ее. Выворачивающее зелье - крапивная непосоленная баланда! - ты и голоден, а все никак не вольешь ее в себя.

Подними глаза. Не к небу, под потолок. Уж глаза привыкли к тусклым лампам и разбирают теперь вдоль стены длинный лозунг излюбленно-красными буквами на обойной бумаге:

"Кто не работает - тот не ест!"

И дрожь ударяет в грудь. О, мудрецы из Культурно-Воспитательной Части! Как вы были довольны, изыскав этот великий евангельский и коммунистический лозунг - для лагерной столовой. Но в Евангелии от Матфея сказано: "Трудящийся достоин пропитания". Но во Второзаконии сказано: "Не заграждай рта у вола молотящего."

А у вас - восклицательный знак! спасибо вам от молотящего вола! Теперь я буду знать, что мою потончавшую шею вы сжимаете вовсе не от нехватки, что вы душите меня не просто из жадности - а из светлого принципа грядущего общества! Только не вижу я в лагере, чтоб ели работающие. И не вижу я в лагере, чтоб неработающие - голодали.

Светает. Бледнеет предутреннее августовское небо. Только самые яркие звезды еще видны на нем. На юго-востоке, над заводом, куда нас поведут сейчас - Процион и Сириус - альфы Малого и Большого Пса. Все покинуло нас, даже небо заодно с тюремщиками: псы на небе, как и на земле, на сворках у конвоиров. Собаки лают в бешенстве, подпрыгивают, хотят досягнуть до нас. Славно они натренированы на человеческое мясо.

Первый день в лагере! И врагу не желаю я этого дня! Мозги пластами смещаются от невместимости всего жестокого. Как будет? как будет со мной? - точит и точит голову, а работу дают новичкам самую бессмысленную, чтоб только занять их, пока разберутся. Бесконечный день. Носишь носилки или откатываешь тачки, и с каждой тачкой только на пять, на десять минут убавляется день, и голова для того одного и свободна, чтоб размышлять: как будет? как будет?

Мы видим бессмысленность перекатки этого мусора, стараемся болтать между тачками. Кажется, мы изнемогли уже от этих первых тачек, мы уже силы отдали им - а как же катать их восемь лет? Мы стараемся говорить о чем-нибудь, в чем почувствовать свою силу и личность. Ингал рассказывает о похоронах Тынянова, чьим учеником он себя считает - и мы заспариваем об исторических романах: смеет ли вообще кто-нибудь их писать. Ведь исторический роман - это роман о том, чего автор никогда не видел. Нагруженный отдаленностью и зрелостью своего века, автор может сколько угодно убеждать себя, что он хорошо осознал, но ведь вжиться ему все равно не дано, и значит, исторический роман есть прежде всего фантастический?

Тут начинают вызывать новый этап по несколько человек в контору для назначения, и все мы бросаем тачки. Ингал сумел со вчерашнего дня с кем-то познакомиться - и вот он, литератор, послан в заводскую бухгалтерию, хотя до смешного путается в цифрах, а на счетах отроду не считал. Гаммеров даже для спасения жизни не способен идти просить и зацепляться. Его назначают чернорабочим. Он приходит, ложится на траву и этот последний часок, пока ему еще не надо быть чернорабочим, рассказывает мне о затравленном поэте Павле Васильеве, о котором я слыхом не слышал. Когда эти мальчики успели столько прочесть и узнать?

Я кусаю стебелек и колеблюсь - на что мне косить: - на математику или на офицерство? Так гордо устраниться, как Борис, я не могу. Когда-то внушали мне и другие идеалы, но с тридцатых годов жесткая жизнь обтирала нас только в этом направлении: добиваться и пробиваться.

Само получилось так, что, переступая порог кабинета директора завода, я сбросил под широким офицерским поясом морщь гимнастерки от живота по бокам (я и нарядился-то в этот день нарочно, ничто мне, что тачку катать). Стоячий ворот был строго застегнут.

- Офицер? - сразу сметил директор.

- Так точно!

- Опыт работы с людьми? <Опять "с людьми", замечаете?>

- Имею.

- Чем командовали?

- Артиллерийским дивизионом - (соврал на ходу, батареи мне показалось мало). Он смотрел на меня и с доверием и с сомнением.

- А здесь - справитесь? Здесь трудно.

- Думаю что справлюсь! (Ведь я еще и сам не понимаю в какой лезу хомут. Главное ж - добиваться и пробиваться!) - Он прищурился и подумал. (Он соображал, насколько я готов переработаться во пса и крепка ли моя челюсть.)

- Хорошо. Будете сменным мастером глиняного карьера.

И еще одного бывшего офицера, Николая Акимова, назначили мастером карьера. Мы вышли с ним из конторы сродненные, радостные. Мы не могли бы тогда понять, даже скажи нам, что избрали стандартное для армейцев холопское начало срока. По неинтеллигентному непритязательному лицу Акимова видно было, что он открытый парень и хороший солдат.

- Чего это директор пугает? С двадцатью человеками да не справиться? Не минировано, не бомбят - чего ж тут не справиться?

Мы хотели возродить в себе фронтовую былую уверенность. Щенки, мы не понимали, насколько Архипелаг не похож на фронт, насколько его осадная война тяжелее нашей взрывной.