За эту работу ей давали самую высокую в лагере пайку: триста граммов лишнего хлеба (всего в день - 850) и на ужин кроме общих черных щей - три стахановских: три жалких порции жидкой манной каши на воде - так мало ее клали, что она лишь затягивала дно глиняной миски.
"Мы работаем за деньги, а вы за хлеб, это не секрет", - сказал мне вольный чумазый механик, чинивший пресс.
А приемные вагонетки откатывали мы с одноруким алтайцем Луниным. Это были как бы высокие башенки - шаткие, потому что от десяти полок по двенадцать кирпичей центр тяжести их высоко поднимался. Гибкую, дрожащую, как этажерку, перегруженную книгами, - такую вагонетку надо было тянуть железной ручкой по прямым рельсам; взвести на подставную тележку (шабибюнку); застопорить на ней; теперь по другой прямой тянуть эту тележку вдоль сушильных камер. Остановившись против нужной, надо было вагонетку свезти с тележки и еще по новому направлению толкать вагонетку перед собой в камеру. Каждая камера была длинный узкий коридор, по стенам которого тянулось десять пазов и десять планок. Надо было быстро без перекоса прогнать вагонетку вглубь, там отекать рычаг, посадить все десять полок с кирпичами на десять планок, а десять пар железных лап освободить и тотчас же выкатываться с пустой вагонеткой. Вся эта придумка была, кажется, немецкая, прошлого века (у вагонетки была немецкая фамилия), да по-немецки полагалось, чтобы не только рельсы держали вагонетку, но и пол, настланный под ямами, держал бы откатчика - у нас же доски были прогнившие, надломанные, и я оступался и проваливался. Еще наверно, полагалась и вентиляция в камерах, но ее не было, и пока я там возился с неукладками (у меня часто получались перекосы, полки цеплялись, не садились, мокрые кирпичи шлепались мне на голову) - я наглатывался угарного запаха, он саднил дыхательное горло.
Так что я не очень горевал по цеху, когда меня снова погнали на карьер. Нехватало глинокопов - они тоже освобождались. Прислали на карьер и Борю Гаммерова, так мы стали работать вместе. Норма была известная: за смену одному накопать, нагрузить и откатить до лебедки шесть вагонеток (шесть кубометров) глины. На двоих полагалось двенадцать. В сухую погоду мы вдвоем успевали пять. Но начинался мелкий осенний дождичек-бусенец. Сутки, и двое, и трое, без ветра, он шел не усиливаясь и не переставая. Он не был проливным, и никто бы не взял на себя прекратить наружные работы. "На трассе дождя не бывает!" - знаменитый лозунг ГУЛага. Но в Новом Иерусалиме нам что-то не дают и телогреек, и под этим нудным дождичком на рыжем карьере мы барахтаемся и мажемся в своих старых фронтовых шинелях, впитавших в себя к третьему дню уже по ведру воды. И обуви нам лагерь не дает, и мы раскисляем в жидкой глине свои последние фронтовые сапоги.
Первый день мы еще шутим:
- Ты не находишь, Борис, что нам очень позавидовал бы сейчас барон Тузенбах? Ведь он все мечтал работать на кирпичном заводе. Помнишь? - так наработаться, чтобы придти домой, повалиться и сразу уснуть. Он полагал, очевидно, что будет сушилка для мокрого, будет постель и горячее из двух блюд.
Но мы откатываем пару вагонеток и, сердито стуча лопатой о железный бок следующей вагонетки (глина плохо отскакивает), я говорю уже с раздражением:
- Скажи, а какого черта трем сестрам не сиделось на месте? Их не заставляли по воскресеньям собирать с ребятами железный лом? С них по понедельникам не требовали конспектов Священного Писания? Им классного руководства не навязывали бесплатно? Не гоняли их по кварталам всеобуч проводить?
И еще через вагонетку:
- Какая-то у них у всех пустейшая болтовня: трудиться! трудиться! трудиться! Да трудитесь, черт бы вас побрал, кто вам не дает? Такая будет счастливая жизнь! такая! такая!! - какая? С овчарками бы вас проводить в эту счастливую жизнь, знали бы!..
Борис слабее меня, он едва ворочает лопатой, отяжелевшей от прилипшей глины, он едва взбрасывает каждую до борта вагонетки. Все же второй день он старается держать нас на уровне Владимира Соловьева. Обогнал он меня и тут! - сколько уже читал Соловьева, а я ни строчки из-за своих бесселевых функций.
И что вспоминает - он говорит мне, а я пытаюсь запомнить, но вряд ли, не та голова сейчас.
Нет, как же все-таки сберечь жизнь и притом добраться до истины? И почему надо свалиться на лагерное дно, чтобы понять свое убожество?
Говорит:
- Владимир Соловьев учил радоваться смерти. Хуже, чем здесь - не будет.
Это верно...
Нагружаем, сколько можем. Штрафной паек, так и штрафной, пес вас задери! Скрадываем день и плетемся в лагерь. Но ничто радостное не ждет нас там: трижды в день все тот же черный несоленый навар из крапивных листьев, да однажды - черпачок кашицы, треть литра. А хлеба уже срезали, и дают утром 450, а днем и вечером ни крошки. И еще под дождем нас строят на проверку. И опять мы спим на голых нарах во всем мокром, вымазанные в глине, и зябнем, потому что в бараках не топят.
И на следующий день все сеет и сеет тот же маленький дождь. Карьер размок, и мы вовсе в нем увязаем. Сколько ни возьми на лопату и как не колоти ее о борт вагонетки - глина от нее не отстает. Приходится всякий раз дотягиваться и рукой счищать глину с лопаты в вагонетку. Тогда мы догадываемся, что делаем лишнюю работу. Мы отбрасываем лопаты и начинаем просто руками собирать чавкающую глину из-под ног и забрасывать ее в вагонетку.
Боря кашляет, у него в легких так и остался осколок немецкого танкового снаряда. Он худ и желт, обострились мертвецки его нос, уши, кости лица. Я присматриваюсь и уже не знаю: зимовать ли ему в лагере.
Еще силимся мы отвлечься и победить наше положение - мыслью. Но уже ни философия, ни литература у нас не идут. Даже руки стали тяжелы, как лопаты, и виснут. Борис предлагает:
- Нет, разговаривать - много сил уходит. Давай молчать и с пользой думать. Например стихи писать. В уме.
Я вздрагиваю - он может сейчас писать стихи? Сень смерти, но и сень какото же упорного таланта над его желтым лобиком! <Зимой того года Борис Гаммеров умер в больнице от истощения и туберкулеза. Я чту в нем поэта, которому не дали и прохрипеть. Высок был его духовный образ, и сами стихи казались мне тогда очень сильны. Но ни одного из них я не запомнил, и нигде подобрать теперь не могу, чтоб хоть из этих камешков сложить надмогильник.>
Так мы молчим и руками накладываем глину. Все дождь... Но нас не только не снимают с карьера, а приходит Матронина, огненно меча взоры (темной накидкой закрыта ее красная голова), с обрыва руками показывает бригадиру в разные концы карьера. Да нас доходит: сегодня не снимут бригаду в конце смены в два часа дня, а будут держать на карьере, пока норму не выполним. Тогда и обед и ужин.
В Москве стройка стоит без кирпичей...
Но Матронина уходит, а дождь усиливается. Собираются светло-рыжие лужи всюду на глине и в вагонетке у нас. Изрыжели голенища наших сапог, во многих рыжих пятнах наши шинели. Руки окоченели от холодной глины, уже и ими мы ничего не можем забросить в вагонетку. Тогда мы оставляем это бесполезное занятие, взлезаем повыше на травку, садимся там, нагибаем головы, натягиваем на затылки воротники шинелей.
Со стороны - два рыжеватых камня на поле.
Где-то учатся ровесники наши в Сорбоннах и Оксфордах, играют в теннис на своем просторном досуге, спорят о мировых проблемах в студенческих кафе. Они уже печатаются, выставляют картины. Выворачиваются, как по-новому исказить окружающий недостаточно оригинальный мир. Они сердятся на классиков, что те исчерпали сюжеты и темы. Они сердятся на свои правительства и своих реакционеров, не желающих понять и перенять передовой советский опыт. Они наговаривают интервью в микрофоны радиорепортеров, прислушиваясь к своему голосу, кокетливо поясняют, что они хотели сказать в своей последней или первой книге. Очень уверенно судят они обо всем на свете, но особенно - о процветании и высшей справедливости нашей страны. Только когда-нибудь к старости, составляя энциклопедии, они с удивлением не найдут достойных русских имен на наши буквы, на все наши буквы...
Барабанит дождь по затылкам, озноб ползет по мокрой спине.
Мы оглядываемся. Недогруженые и опрокинутые вагонетки. Все ушли. Никого на всем карьере, и на всем поле за зоной никого. В серой завесе - заветная деревенька, и даже петухи все спрятались в сухое место.
Мы тоже берем лопаты, чтоб их не стащили - они записаны за нами, и волоча их как тачки тяжелые за собой, идем в обход матронинского завода - под навес, где вокруг гофманских печей, обжигающих кирпич, вьются пустынные галереи. Здесь сквозит, холодно, но сухо. Мы утыкаемся в пыль под кирпичный свод, сидим.
Недалеко от нас свалена большая куча угля. Двое зэков копаются в ней, оживленно ищут что-то. Когда находят - пробуют на зуб, кладут в мешок. Потом садятся - и едят по такому серо-черному куску.
- Что это вы едите, ребята?
- Это - морская глина. Врач - не запрещает. Она без пользы и без вреда. А килограмм в день к пайке поджуешь - и вроде нарубался. Ищите, тут среди угля много!..
***
...Так и до вечера карьер не выполняет нормы. Матронина велит оставить нас на ночь. Но - гаснет всюду электричество, зона остается без освещения, и зовут на вахту всех. Велят взяться под руки и с усиленным конвоем, лаем псов и бранью ведут в жилую зону. Все черно. Мы идем не видя, где жидко, где твердо, все меся подряд, оступаясь и дергая друг друга.