Инвалиду во многом хорошо: и в кубовой можно устроиться, и в лаптеплетку. Но главное, чего люди умные через инвалидство достигают - это актировки. Только актировка тем более волнами, хуже, чем ОП. Собирают комиссию, смотрят инвалидов и на самых плохих пишут акт: числа такого-то по состоянию здоровья признан негодным к дальнейшему отбыванию срока, ходатайствуем освободить.
Ходатайствуем только! Еще пока этот акт по начальству вверх подымется да вниз скатится - тебя уж и в живых не застанет, частенько так бывало. Начальство-то ведь хитрозадое, оно тех и актирует, кому подыхать через месяц. <У О. Волкова в рассказе "Деды": "актированные" старики выгнаны из лагеря, но им некуда уходить, и они располагаются тут же поблизости, умереть - без отнятой пайки и крова.> Да еще тех, кто заплатит хорошо. Вон, у Каликман однодельша - полмиллиона хопнув, сто тысяч заплатила - и на воле. Не то, что мы дураки.
Это по бараку книга такая ходила, студенты ее в своем уголке вслух читали. Так там парень один добыл миллион и не знал, что с тем миллионом при советской власти делать - будто де купить на него ничего нельзя и с голоду помрешь с им, с миллионом. Смеялись и мы: уж брешите кому-нибудь другому, а мы этих миллионщиков за ворота не одного провожали. Только может здоровья божьего на миллион не купишь, а свободу покупают, и власть покупают, и людей с потрохами. С миллионами их уже ой-ой-ой на воле завелось, только что на крышу не лезут, руками не махают.
А Пятьдесят Восьмой актировка закрыта. Сколько лагеря стоят - раза три по месяцу, говорят, была актировка Десятому Пункту, да тут же и захлопывалась. И денег от них никто не возьмет, от врагов народа - ведь это свою голову класть взамен. Да у них и денег не бывает, у политиканов."
- У кого это, Иван Денисыч, у них?
- Ну, у нас...
***
Но одно досрочное освобождение никакая голубая фуражка не может отнять у арестанта. Освобождение это - смерть.
И это есть самая основная, неуклонная и никем не нормируемая продукция Архипелага.
С осени 1938 года по февраль 1939-го на одном из Усть-Вымьских лагпунктов из 550 человек умерло 385. Некоторые бригады (Огурцова) целиком умирали и с бригадирами. Осенью 1941-го ПечорЛаг (железнодорожный) имел списочный состав - 50 тысяч, весной 1942 - 10 тысяч. За это время никуда не отправлялось ни одного этапа - куда же ушли сорок тысяч? Написал курсивом тысяч - а зачем? Узнал эти цифры случайно от зэка, имевшего к ним в то время доступ, - но по всем лагерям, по всем годам не узнаешь, не просуммируешь. На центральной усадьбе Буреполомского лагеря в бараках доходяг в феврале 1943-го из пятидесяти человек умирало за ночь двенадцать, никогда - меньше четырех. Утром места их занимали новые доходяги, мечтающие отлежаться здесь на жидкой магаре и четырехстах граммах хлеба.
Мертвецов, ссохшихся от пеллагры (без задниц, женщин - без грудей), сгнивших от цынги, проверяли в срубе морга, а то и под открытым небом. Редко это походило на медицинское вскрытие - вертикальный разрез от шеи до лобка, перебой на ноге, раздвиг черепного шва. Чаще же не анатом, а конвоир проверял - действительно ли ээк умер или притворяется. Для этого прокалывали туловище штыком или большим молотком разбивали голову. Тут же к большому пальцу правой ноги мертвеца привязывали бирку с номером тюремного дела, под которым он значился в лагерных ведомостях.
Когда-то хоронили в белье, потом - в самом плохом, третьего срока, серо-грязном. Потом было единое распоряжение: не тратиться на белье (его еще можно было использовать на живых), хоронить голыми.
Считалось когда-то на Руси: мертвый без гроба не обойдется. Самых последних холопов, нищих и бродяг хоронили в гробах. И сахалинских и акатуйских каторжан - в гробах же. Но на Архипелаге это были бы миллионные непроизводительные растраты лесоматериалов и труда. Когда на Инте после войны одного заслуженного мастера деревообделочного комбината похоронили в гробу, то через КВЧ дано было указание провести агитацию: работайте хорошо - и вас тоже похоронят в деревянном гробу!
Вывозили на санях или подводе - по сезону. Иногда для удобства ставили ящик под шесть трупов, а без ящиков связывали руки и ноги бечевками, чтоб они не болтались. После этого наваливали как бревна, а потом покрывали рогожей. Если был аммонал, то особая бригада могильщиков рвала им ямы. Иначе приходилось копать, всегда братские, по грунту: большие на многих или мелкие на четверых. (Весной из мелких ямок начинает на лагерь пованивать, посылают доходяг углублять.)
Зато никто не обвинит нас в газовых камерах.
Где было больше досуга - например в Кенгире, - там над холмиками ставились столбики, и представитель УРЧа, не кто-нибудь, сам важно надписывал на них инвентарные номера похороненных. Впрочем в Кенгире же кто-то занялся и вредительством: приезжавшим матерям и женам указывал, где кладбище. Они шли туда и плакали. Тогда начальник СтепЛага полковник товарищ Чечев велел бульдозерами свалить и столбики, сравнять и холмики, раз ценить не умеют.
Вот так похоронен твой отец, твой муж, твой брат, читательница.
На этом кончается путь туземца и кончается его быт.
Впрочем, Павел Быков говорил:
- Пока после смерти 24 часа не прошло, - еще не думай, что кончено.
***
- Ну, Иван Денисович, о чем еще мы не рассказали? Из нашей повседневной жизни?
- "Ху-у-у! Еще и не начали. Тут столько лет рассказывать, сколько сидели. Как из строя за окурком нагнется, а конвой подстреливал... <При Достоевском можно было из строя выйти за милостынею. В строю разговаривали и пели.> Как инвалиды на кухне картошку сырую глотали: сварят - так уже не разживешься... Как чай в лагере заместо денег идет. Как чифирят - пятьдесят грамм на стакан - и в голове виденья. Только чифирят больше урки - они чай у вольных за ворованные деньги покупают...
Вообще - как зэк живет?.. Ему если из песка веревки не вить, то никак и не прожить. Зэку и во сне надо обдумывать, как на следующий день вывернуться. Если чем разжился, какую лазейку надыбал - молчи! Молчи, а то соседи узнают - затопчут. В лагере так: на всех все равно не хватит, смотри, чтоб тебе хватило.
Так бы так, а вот скажи - все же по людскому обычаю и в лагере бывает дружба. Не только там старая - однодельцы, по воле товарищи, а - здешняя. Сошлись душами и уже друг другу открыты. Напарники. Что есть - вместе, чего нет - пополам. Пайка кровная, правда, порознь, а добыток весь - в одном котелке варится, из одного черпается. <Почему-то на каторге Достоевского "среди арестантов не наблюдалось дружества", никто не ел вдвоем.>
Бывает напарничество короткое, а бывает долгое... Бывает - на совести построено, а бывает - и на обмане. Меж такими напарниками любит змеей заползать кум. Над котелком-то общим, шепотом - обо всем и говорится.
Признают зэки старые и пленники бывшие рассказывают: тот-то и продаст тебя, кто из одного котелка с тобой ел.
Тоже правда отчасти...
А самое хорошее дело - не напарника иметь, а напарницу. Жену лагерную, зэчку. Как говорится - поджениться. Молодому хорошо то, что где-нибудь ты ее ...... в заначке, на душе и полегчает. А и старому, слабому - все равно хорошо. Ты чего-нибудь добудешь, заработаешь, она тебе постирает, в барак принесет, под подушку положит сорочку, никто и не засмеется - в законе. Она и сварит, на койке сядете рядом, едите. Даже старому оно особенно-то к душе льнет, это супружество лагерное, еле тепленькое, с горчинкой. Смотришь на нее через пар котелка - по ее лицу морщины пошли; да и по твоему. Оба вы в серой лагерной рвани, телогрейки ваши ржавчиной вымазаны, глиной, известью, алебастром, автолом. Никогда ты ее раньше не знал, и на родине ее ногой не ступал, и говорит она не так, как нашенские. И у ней на воле дети растут и у тебя растут. У ней муж остался - по бабам ходит, и твоя осталась, не растеряется: восемь лет, десять лет, а жить всем хоц-ца. А эта твоя лагерная волочит с тобой ту же цепь и не жалуется.
Живем - не люди, умрем - не родители...
Кой к кому и родные жены приезжали на свидание. В разных лагерях при разных начальниках давали с ними посидеть двадцать минут на вахте. А то и на ночь-на две в отдельной хибарке. Если у тебя сто пятьдесят процентов. Да ведь свидания эти - растрава, не больше. Для чего ее руками коснуться и говорить с ней о чем, если еще не жить с ней годы и годы? Двоилось у мужиков. С лагерной женой понятней: вот крупы еще кружка у нас осталась; на той неделе, говорят, жженый сахар дадут. Уж конечно не белый, змеи... К слесарю Родичеву приехала жена, а его как раз накануне шалашовка, лаская, в шею укусила. Выругался Родичев, что жена приехала, пошел в санчасть синяк бинтами обматывать: мол скажу - простудился.
А какие в лагере бабы? Есть блатные, есть развязные, есть политические, а больше-то все смирные, по Указу. По Указу их все толкают за расхищение государственного. Кем в войну и после войны все фабрики забиты? Бабами да девками. А семью кто кормит? Они же. А - на что ее кормить? Нужда закона не знает. Вот и тянут: сметану в карманы кладут, булочки меж ног проносят, чулками вокруг пояса обертываются, а верней: на фабрику пойдут на босу ногу, а там новые чулки вымажут, наденут, а дома постирают и на рынок. Кто что вырабатывает, то и несет. Катушку ниток меж грудями закладывают. Вахтеры все куплены, им тоже жить надо, они лишь кое-как обхлопывают. А наскочит охрана, проверка - за эту катушку дерьмовую - десять лет! Как за измену родине, ровно! И тысячи их с катушками попались.
Берет каждый как ему работа позволяет. Хорошо было Гуркиной Настьке - она в багажных вагонах работала. Так правильно рассудила: свой советский человек прилипчивый, стерва, из-за полотенца к морде полезет. Потому она советских чемоданов не трогала, а чистила только иностранные. Иностранец, говорит, и проверить вовремя не догадается, и когда спохватится - жалобы писать не станет, а только плюнет: жулики русские! - и уедет к себе домой.