Пока беглецы не столько бегут, сколько бредут, и сами же возвращаются, - лагерные оперуполномоченные даже получают от них пользу: они без напряжения мотают им вторые сроки. А если побегов что-то долго нет, то устраивают провокации: какому-нибудь стукачу поручают сколотить группу "на побег" - и всех сажают.
Но человек, пошедший на побег серьезно, очень скоро становится и страшен. Иные, чтобы сбить собак, зажигали за собой тайгу, и она потом неделями на десятки километров горела. - В 1949 году на лугу близ Веслянского совхоза задержали беглеца с человеческим мясом в рюкзаке: он убил попавшегося ему на пути бесконвойного художника с пятилетним сроком и обрезал с него мясо, а варить был недосуг.
Весной 1947 г. на Колыме, близ Эльгена, вели колонну зэков два конвоира. И вдруг один зэк, ни с кем не сговариваясь, умело напал на конвоиров, в одиночку, обезоружил и застрелил обоих. (Имя его неизвестно, а оказался он - недавний фронтовой офицер. Редкий и яркий пример фронтовика, не утерявшего мужество в лагере!)
Смельчак объявил колонне, что она свободна! Но заключенных объял ужас: никто за ним не пошел, а все сели тут же и ждали нового конвоя. Фронтовик стыдил их - тщетно. Тогда он взял оружие (32 патрона, "тридцать один - им!") и ушел один. Еще убил и ранил нескольких поимщиков, а тридцать вторым патроном кончил с собой. Пожалуй, развалился бы Архипелаг, если бы все фронтовики так себя вели.
В КрасЛаге бывший вояка, герой Халхингола, пошел с топором на конвоира, оглушил его обухом, взял у него винтовку, тридцать патронов. Вдогонку ему были спущены собаки, двух он убил, ранил собаковода. При поимке его не просто застрелили, а, излютев, мстя за себя и за собак, искололи мертвого штыками и в таком виде бросили неделю лежать близ вахты.
В 1951 году в том же КрасЛаге около десяти большесрочников конвоировалось четырьмя стрелками охраны. Внезапно зэки напали на конвой, отняли автоматы, переоделись в их форму (но стрелков пощадили! - угнетенные чаще великодушны, чем угнетатели) и четверо, с понтом конвоируя, повели своих товарищей к узкоколейке. Там стоял порожняк, приготовленный под лес. Мнимый конвой поравнялся с паровозом, ссадил паровозную бригаду, и (кто-то из бегущих был машинист) - полным ходом повел состав к станции Решеты, к главной сибирской магистрали. Но им предстояло проехать около семидесяти километров. За это время о них уже дали знать (начиная с пощаженных стрелков), несколько раз им пришлось отстреливаться на ходу от групп охраны, а в нескольких километрах от Решет перед ними успели заминировать путь, и расположился батальон охраны. Все беглецы в неравном бою погибли.
Более счастливыми складывались обычно побеги тихие. Из них были удивительно удачные, но эти счастливые рассказы мы редко слышим: оторвавшиеся не дают интервью, они переменили фамилию, прячутся. Кузиков-Скачинский, удачно бежавший в 1942 году, лишь потому сейчас об этом рассказывает, что в 1959 году был разоблачен - через 17 лет! <Открылось это так: попался по другому делу его сопобежник. По пальцам установили его подлинную личность. Так выяснилось, что беглецы не погибли, как предполагалось. Стали искать и Кузикова. Для этого на его родине осторожно выспрашивали, выслеживали родных - и по цепочке родственников добрались до него. И на все это не жалели сил и времени через 17 лет!>
И об успешном побеге Зинаиды Яковлены Поваляевой мы потому узнали, что в конце-то концов она провалилась. Она получила срок за то, что оставалась при немцах учительницей в своей школе. Но не тотчас по приходу советских войск ее арестовали, и до ареста она еще вышла замуж за летчика. Тут ее посадили и послали на 8-ю шахту Воркуты. Через кухонных китайцев она связалась с волей и с мужем. Он служил в гражданской авиации и устроил себе рейс на Воркуту. В условленный день Зина вышла в баню в рабочую зону, там сбросила лагерное платье, распустила из под косынки закрученные с ночи волосы. В рабочей зоне ждал ее муж. У речного перевоза дежурили оперативники, но не обратили внимания на завитую девушку под руку с летчиком. Улетели на самолете. - Год пробыла Зина под чужим документом. Но не выдержала, захотела повидаться с матерью - а за той следили. На новом следствии сумела сплести, что бежала в угольном вагоне. Об участии мужа так и не узналось.
Янис Л-с в 1946 году дошел пешком из Пермского лагеря до Латвии, причем явно коверкая русский язык и почти не умея объясниться. Самый уход его из лагеря был прост: с разбегу он толкнул ветхий забор и переступил через него. Но потом в болотистом лесу (а на ногах - лапти) долго питался одними ягодами. Как-то из деревни он увел в лес корову, зарезал. Отъедался говядиной, из шкуры коровьей сшил себе чуни. В другом месте украл у крестьянина кожушок (беглец, к которому враждебны жители, невольно становится и врагом жителей). В людных местах Л-с выдавал себя за мобилизованного латыша, потерявшего документы. И хотя в тот год еще не отменена была всеобщая проверка пропусков, он сумел в незнакомом ему Ленинграде, не вымолвив словечка, дойти до Варшавского вокзала, еще четыре километра отшагать по путям и там сесть на поезд. (Но одно-то Л-с твердо знал: что хоть в Латвии его безбоязненно укроют. Это и придавало смысл его побегу.)
Такой побег, как у Л-са, требует крестьянской ходки, хватки и сметки. А способен ли бежать горожанин, да еще старик, на 5 лет посаженный за пересказ анекдота? Оказывается, способен, если более верная смерть - остаться в своем лагере, бытовом доходном лагерьке между Москвою и Горьким, делавшим с 41-го года снаряды. Вот ведь пять лет - "детский срок", но и пяти месяцев не выдержит анекдотчик, если гонять его на работу и не кормить. Это побег - толчком отчаяния, коротким толчком, на который через полминуты уже не было бы ни рассудка, ни сил. - В лагерь пригнали очередной эшелон и загрузили его снарядами. Вот идет вдоль поезда сержант конвоя, а на несколько вагонов от него отстал железнодорожник: сержант, отодвигая дверь каждой краснухи, уверяется, что там никого нет, задвигает дверь, а железнодорожник ставит пломбу. И наш злополучный оголодавший доходной анекдотчик <Все было точно так, но его фамилия не сохранилась.> за спиной прошедшего сержанта и перед проходящим железнодорожником бросается в вагон - ему не легко вскарабкаться, не легко беззвучно двинуть дверью, это нерасчетливо, это верный провал, он уже жалеет, закрывшись, с перебивами сердца - сейчас вернется сержант и будет бить сапогами, сейчас железнодорожник крикнет, вот кто-то уже касается двери - а это ставят пломбу!.. (Я так думаю от себя: а вдруг добрый железнодорожник? и видел и - не видел?..) Эшелон уходит за зону. Эшелон идет на фронт. Беглец не готовился, у него ни кусочка хлеба, он за трое суток наверняка умрет в этом движущемся добровольном карцере, до фронта он не доедет, да и не нужен фронт ему. Что делать? Как же спастись теперь? Он видит, что снарядные ящики обтянуты железной лентой. Голыми беззащитными руками он рвет эту ленту и пилит ею пол вагона, на месте свободном от ящиков. Это невозможно для старика? А умереть возможно? А откроют, поймают - возможно? Еще приделаны к ящикам веревочные петли для переноски. Он отрезает их и из них же сплетает подобные петли, но длинные, и привязывает их так, чтоб они свисали под вагон в прорезанный лаз. Как он истощен! как не слушаются его израненные руки! как дорого ему обходится рассказанный анекдотик! Он не ждет станции, а осторожно спускается в лаз на ходу, и ложится обеими ногами в одну петлю (к хвосту поезда), плечами в другую. Поезд идет, и беглец висит, покачиваясь. Скорость уменьшилась, вот он решается и сбрасывает ноги, ноги волочатся - и стягивают его всего. Номер смертный, цирковой - но ведь телеграммою могут поезд нагнать и обыскать вагоны, ведь в зоне его хватились. Не изогнуться, не подброситься! - он прилегает к шпалам. Он закрыл глаза, готовый к смерти. Учащенный хлопающий стук последних вагонов - и вдруг милая тишина. Беглец открыл глаза, перевалился: только красный огонек уходящего поезда! Свобода!
Но еще не спасение. Свобода-то свобода, но ни документов, ни денег, лагерные лохмотья на нем, и он обречен. Распухший и оборванный, кое-как он добрался до станции, тут смешался с пришедшим ленинградским эшелоном: эвакуированных полумертвецов водили за руки и на станции кормили горячим. Но и это б еще его не спасло, - а нашел он в эшелоне своего умирающего друга и взял его документы, а все прошлое его он знал. Их всех отправили под Саратов, и несколько лет, до послевоенных, он прожил там на птицеферме. Потом его взяла тоска по дочери, и он отправился искать ее. Он искал ее в Нальчике, в Армавире, а нашел в Ужгороде. За это время она вышла замуж за пограничника. Она считала отца благополучно-мертвым и вот теперь со страхом и омерзением выслушала его рассказ. Уже вполне благочестивая в гражданственности, она все-таки сохранила и позорные пережитки родственности, и не донесла на отца, а только прогнала его с порога. - Больше никого не осталось близких у старика, он жил бессмысленно, кочуя из города в город. Он стал наркоманом, в Баку накурился как-то анаши, был подобран скорой помощью и в окуре назвал свою верную фамилию, а очнувшись - ту, под которой жил. Больница была наша, советская, она не могла лечить, не установив личности, вызван был товарищ из госбезопасности - и в 1952 году, через 10 лет после побега, старик получил 25 лет. (Это и дало ему счастливую возможность рассказать о себе в камерах и вот теперь попасть в историю.)
Иногда последующая жизнь удачливого беглеца бывает драматичнее самого побега. Так было, пожалуй, у Сергея Андреевича Чеботарева, уже не раз названного в этой книге. С 1914 года он был служащий КВЖД, с февраля 1917 - член партии большевиков. В 1929-м во время КВЖДинского конфликта он сидел в китайской тюрьме, в 1931 с женой Еленой Прокофьевной и сыновьями Геннадием и Виктором вернулись на родину. Здесь все шло по-отечественному: через несколько дней сам он был арестован, жена сошла с ума, сыновей отдали в разные детдома и против воли присвоили им чужие отчества и фамилии, хотя они хорошо помнили свои и отбивались. Чеботареву дальневосточная тройка ОГПУ (вот и еще тройка!) пала сперва по неопытности всего три года, но вскоре он снова был взят, пытан и пересужден на 10 лет без права переписки (ибо о чем же ему теперь писать?) и даже с содержанием под усиленной стражей в революционные праздничные дни. Это устрожение приговора неожиданно помогло ему. С 1934 года он был в КарЛаге, строил дорогу на Моинты, там на майские праздники 1936 года заключили его в штрафной изолятор и к ним же на равных правах бросили вольного Чупина Автонома Васильевича. Пьян ли он был или трезв, но Чеботарев сумел у него утянуть просроченное на шесть месяцев трехмесячное удостоверение, выданное сельсоветом. Это удостоверение как будто обязывало его бежать! Уже 8 мая Чеботарев ушел с моинтинского лагпункта, весь в вольной одежде, ни тряпки лагерной на себе не имея, и с двумя поллитровыми бутылками в карманах, как носят пьяницы, только была то не водка, а вода. Сперва тянулась солончаковая степь. Два раза он попадался в руки казахам, ехавшим на строительство железной дороги, но, немного зная казахский язык, "играл на их религиозном чувстве, и они меня отпускали". <Все-таки и атеисту религия не без пользы! Я утверждал, что ортодоксы не бегут. Чеботарев им и не был. А не вовсе ж без материализма. У казахов же, я думаю, еще горяча была память о буденовском подавлении 1930 года, потому они и миловали. В 1950 году так не будет.> На западном краю Балхаша его задержал оперпост Карлага. Взяв документ, спросили по памяти все сведения о себе и о родственниках, мнимый Чупин отвечал точно. Тут опять случай (а без случаев, наверно, и ловят) - вошел в землянку старший опергруппы, и Чупин опередил его: "Хо! Николай, здорово, узнаешь?" (Счет на доли секунды, на морщинки лица, состязание зрительных памятей: я-то узнал, но пропал, если узнаешь ты!) "Нет, не узнаю." "Ну как же! В поезде вместе ехали! Фамилия твоя - Найденов, ты рассказывал, как в Свердловске на вокзале с Олей встретился - в одно купе попали и оттуда поженились". Все верно, Найденов сражен; закурили и отпускают беглеца. (О, голубые! Недаром вас учат молчать! Не должны вы болеть человеческим чувством открытости. Рассказано-то было не в вагоне, а на командировке Древопитомник КарЛага всего год назад, рассказано заключенным, просто так вот сдуру, и не запомнишь их всех по морде, кто тебя слушал. А и в вагоне, наверно, рассказывать любил, да не в одном, история-то поездная! - на это и была дерзкая ставка Чеботарева!). Ликуя, шел Чупин дальше, большаком на станцию Чу, мимо озера к югу. Он больше шел ночами, от каждых автомобильных фар шарахаясь в камыши, дни перележивал в них (там - джунгли камышевые). Оперативников становилось пореже, в те места тогда еще не закинул свои метастазы Архипелаг. <Но вскоре была туда корейская ссылка, потом и немецкая, потом и всех наций. Через 17 лет в то место попал и я.> Был с ним хлеб и сахар, он тянул их, а пять суток шел совсем без воды. Километров через двести дошел он до станции и уехал.